Главная / История Руси с крещения до Петра I / Юрий Булычев «Перемещение жизненного центра Руси на северо-восток, многообразные следствия этого сдвига»

Юрий Булычев «Перемещение жизненного центра Руси на северо-восток, многообразные следствия этого сдвига»

Городское строительство в Москве конца 14 века. Миниатюра летописного свода. 16 век

Городское строительство в Москве конца 14 века. Миниатюра летописного свода. 16 век

Под влиянием княжеских усобиц, половецких нападений, и сопутствующего им хозяйственного упадка Киевского княжества с середины ХII в. становятся заметны признаки запустения Поднепровья. Население отливает оттуда двумя потоками, меньший из которых направляется на запад, вглубь Галиции и Польши, а больший на северо-восток, в междуречье Оки и верхней Волги. Такого рода  миграция древнерусской народности полагает начало образованию трех ветвей единокровного и единоверного русского народа: белорусов, малороссов (украинцев) и великороссов. Первые два русских ответвления попали в политически неблагоприятные условия, подверглись иностранному гнету, чужеродным религиозным и культурным воздействиям, особенно сильным со стороны католической Польши. Главная же масса русского народа (великороссы составляют в общерусском этносе более  двух третей), уйдя с днепровского юго-запада на суровый, лесной северо-восток, унесла в собой православную веру, развивающееся национальное самосознание, культурные традиции киевского периода, вновь собрала свои этнические и духовные силы, чтобы сплотиться в крепкое государство и затем  направиться на  юго-запад для спасения слабейшей своей части от чужеземного ига и влияния.

Упадок Киевской Руси, начавшийся в ХII веке, был завершен в ХIII столетии татаро-монгольским нашествием 1229-1240 гг. Перемещавшееся на северо-восток население скучивалось между Окой и верхней Волгой в значительной мере потому, что эта область была прикрыта со всех сторон от внешних врагов Рязанским, Нижегородским, Ростовским, Ярославским, Смоленским княжествами. Здесь-то, в месте нового сосредоточения  русского народа и начинает возвышаться Москва как этнографический центр Великороссии [1].

Сдвиг центра политической и культурной деятельности русского народа на северо-восток поставил наш народ в новые природно-географические условия существования. Московская Русь оказалась более отдалена, чем Киевская, от приморских территорий, от Византии, от восточноевропейских и западноевропейских стран и в гораздо большей мере обращена к евразийским пространствам, к тому континентальному «океану», который мыслители-евразийцы описывали в качестве удивительно целостной территории, завершенного материка, «мира в себе».

Исходя из данных ботанико-географических исследований, П.Н. Савицкий указывал на такой природный признак органического единства евразийской России, как общность растительной зональной системы, охватывающей громадную территорию от западных российских границ вплоть до Дальнего Востока. Причем Уральский хребет не оказывает никакого существенного влияния на системную целостность этого обширного природного мира. Доуральская русская равнина имеет больше сходства с равнинами и степями Зауралья, чем с европейскими географическими особенностями [2].

Принимая к сведению верные наблюдения и суждения ряда евразийских авторов, можно сделать вывод, что географические обстоятельства наиболее существенно влияли на формирование и развитие Московского государства эффектами пространности, целостности и замкнутости. Они одновременно и облегчали распространение русского населения по обширным, однородным, почти безлюдным просторам, способствовали единству государства при органическом разрастании народа, и тормозили быстрый прогресс цивилизации трудностями освоения диких земель, малой плотностью населения, сложностью подключения к мировым торговым и духовно-культурным связям.

Обратим внимание прежде всего на серьезные геоэкономические проблемы, порождаемые сдвигом центра русского государства на северо-восток. Отдаленность от океанских коммуникаций и вообще слабая причастность к морским побережьям делает Россию, по словам евразийцев, наиболее обездоленной среди стран мира, в смысле способности к участию в международной морской торговле. П. Н. Савицкий писал, что сочетанием признака исключительно далекого отстояния большей части ее областей от берега моря с признаком замерзаемости ее морей и их «замкнутости» Россия поставлена в обстановку, вообще не имеющую подобия в остальном мире и порождающую ряд проблем, вне ее пределов неслыханных [3].

Кроме того, сдвиг основной русской массы в северном направлении поставил ее в весьма неблагоприятные условия земледелия, если сравнивать их с природными условиями стран Западной и Восточной Европы. Например, в Англии и Франции сельскохозяйственные работы могут вестись 10 месяцев в году, прерываясь только на декабрь и январь. В Центральной же России с ее долгими холодными зимами, как указывает известный исследователь Л.В. Милов, сезон сельскохозяйственных работ, занимает весьма малый период с половины апреля (по старому стилю) до середины сентября. За вычетом воскресений, когда обычай работать запрещал, на весь сезон приходится 128-130 рабочих дней. Из них на сенокос было необходимо минимум 30 дней и на все полеводство оставалось 100 дней. Эти сложные обстоятельства заставляли русского крестьянина трудиться с исключительной интенсивностью, чтобы уложиться в определенные природой сроки [4] .

Худосочность почв в основных регионах России при невозможности интенсификации труда и при возрастающей численности населения заставляла постоянно распахивать новые посевные площади и вовлекать в сельское хозяйство новые  трудовые ресурсы. Однако объем зерновой продукции на душу населения веками оставался одним и тем же. «Пожалуй, можно сказать, что весь образ жизни населения исторического ядра территории России, – пишет Л.В. Милов, – был процессом выживания, постоянного создания условий для удовлетворения только самых необходимых, из века в век практически одних и тех же потребностей» [5]  .

В прямой зависимости от суровости природы, государственной обширности и сравнительно малой населенности, необходимо рассматривать возникновение такой формы русского социального строя как крепостничество. Прикрепление крестьян к земле, в условиях земледельческого Московского государства, явилось единственным средством справиться с вольным блужданием крестьянской рабочей силы по просторной стране и обеспечить продовольственные потребности постоянно воюющей за свою независимость державы. «…Система крепостного права объективно способствовала поддержанию земледельческого производства там, где условия для него были неблагоприятны, но результаты земледелия всегда были общественно-необходимым продуктом» [6], – замечает Л.В. Милов.

Отметим далее этнопсихологические следствия русского сдвига на северо-восток. Движение русской колонизации в Зауралье и распространение в Евразию нашего государственного пространства втягивало в него целый ряд неславянских этнических групп (угрофинов, тюрков, монголов, манджуров), смешивающихся с русским населением. Вкладу этих урало-алтайских, или «туранских», племен евразийские исследователи придавали большую роль в формировании великорусского национального характера. «Русские вместе с угрофинами и с волжскими тюрками, – писал Н.С. Трубецкой, – составляют особую культурную зону, имеющую связи и со славянством и с “туранским” востоком, причем трудно сказать, которые из этих связей прочнее и сильнее»[7]. Отмечая спорность генетического родства всех туранских этнических групп, Трубецкой подчеркивал общность психических качеств тюрков, монголов, манджуров, угро-финских народов. А именно – равную приверженность началам симметричности, равновесия, одинаковую склонность к вере, а не к логическому анализу, сильную роль подсознания, способность к беспрекословному подчинению [8]. Названные качества, считал Трубецкой, и были исторически привнесены в нашу национальную психологию обрусевшими урало-алтайскими племенами. Это укрепило ее такими положительными чертами, как выносливость, сила, верность традиции, но при сознании относительности ее исторических форм и нелюбви к ее деспотическим границам. В отрицательном смысле туранское влияние обусловило заметную слабость у русских умозрительных интересов, неповоротливость и бездеятельность теоретического мышления [9].

Более очевидным было воздействие на становление русского национального характера особенностей земледельческого труда в очерченных суровых условиях. Именно этот труд,  его органическая связь с жизнью природного целого сыграли решающую роль в образовании исключительно сильного и в то же время сравнительно смирного, мужественного и одновременно душевно чуткого, выносливого и на редкость смышленого типа русского крестьянина. Стремясь объяснить эти парадоксальные сочетания, Г. И. Успенский проницательно писал, что «огромная масса русского народа до тех пор и терпелива и могуча в несчастьях, до тех пор молода душой, мужественно-сильна и детски кротка – словом, народ, который держит на своих плечах всех и вся, – народ, который мы любим, к которому идем за исцелением душевных мук, – до тех пор сохраняет свой могучий и кроткий тип, покуда над ним царит власть земли, покуда в самом корне его существования лежит невозможность ослушания ее повелений, покуда они властвуют над его умом, совестью, покуда они наполняют все его существование» [10].

Подобно иноку, отказавшемуся от своей воли в пользу воли духовного старца, крестьянин без остатка отдался власти матери-земли. Он получил от нее глубинную силу, сверхчеловеческую выносливость и крепость. Его душа, охваченная этой властью, приобрела природную мощь и органическую спонтанность, но вместе с тем сняла ответственность за все, свершающееся вокруг. «Раз он делает так, как велит его хозяйка-земля, – указывает Г.И. Успенский, – он ни за что не отвечает: он убил человека, который увел у него лошадь, – и невиновен, потому что без лошади нельзя приступить к земле; у него перемерли все дети – он опять не виноват: не родила земля, нечем кормить было; он в гроб вогнал вот эту свою жену – и невиновен: дура, не понимает в хозяйстве, ленива, через нее стало дело, стала работа. А хозяйка земля требует этой работы, не ждет. Словом, если он только слушает того, что велит ему земля, он ни в чем не виновен; а главное, какое счастье не выдумывать себе жизни, не разыскивать интересов и ощущений, когда они сами приходят к тебе каждый день, едва только открыл глаза! Дождь на дворе – должен сидеть дома, вёдро – должен идти косить, жать и т.д. Ни за что не отвечая, ничего сам не придумывая, человек живет только слушаясь, и это ежеминутное, ежесекундное послушание превращенное в ежеминутный труд, и образует жизнь, не имеющую, по-видимому, никакого результата (что выработают, то и съедят), но имеющую результат именно в себе самой» [11] .

Из сказанного писателем объяснима и удивительно тонкая крестьянская наблюдательность относительно природных явлений, развитое воображение, позволяющее связать оттенки в цвете облаков или характер опадания листьев с видами на будущий урожай. Причем яркая, динамичная поэтическая картина природных стихий, запечатленная народной фольклорной традицией, говорит как о чуткой, восприимчивой русской душе, так и о чрезмерной активности, капризности, непредсказуемости тех естественных сил, с которыми приходилось иметь дело русскому человеку.

Своенравная природа, отмечает В. О. Ключевский, приучала великоросса зорко следить за ней, «смотреть в оба», ходить оглядываясь и ощупывая почву, не соваться в воду, не поискав броду. Однако капризность климата и почвы были способны обмануть самые скромные его ожидания и, «привыкнув к этим обманам, расчетливый великоросс любил подчас, очертя голову, выбрать  самое что ни на есть безнадежное и нерасчетливое решение, противопоставляя капризу природы каприз собственной отваги. Эта наклонность дразнить счастье, играть в удачу и есть великорусский авось» [12] .

Рассматривая влияние контакта с природой на русскую психологию, наш выдающийся историк отмечал, что в Европе нет народа менее избалованного и притязательного, приученного меньше ждать от среды обитания и судьбы. В борьбе с неожиданными метелями и оттепелями, с непредвиденными августовскими морозами и январской слякотью он стал скорее осмотрителен, нежели предусмотрителен, более выучился замечать следствия, нежели ставить цели. Жизнь удаленными друг от друга общинами, разрозненными деревнями не могла приучить великоросса действовать крупными массами. Он привык бороться с природой больше в одиночку, в глуши леса с топором в руке. «То была молчаливая черная работа над внешней природой, над лесом или диким полем, а не над собой и обществом, не над своими чувствами и отношениями к людям». Так получилось, делает любопытный вывод Ключевский, что великоросс оказался лучше великорусского общества [13].

К двум исключительно характерным природным особенностям России относятся однообразная обширность ее пространств и суровые белоснежные зимы, с частыми метелями. О пространстве столь много и с достаточным основанием говорится, как о важном факторе нашего внутреннего мира, что можно даже определить великорусское сознание как «пространное». Это значит, что обращенность к природному простору, душевная включенность в него, равно наоборот, – принятие в себя внешнего «окоема», составляет весомую психологическую предпосылку национального душевного строя, мышления, культурного творчества. Восхищение простором, стремление к воле как к лету в пространстве, движению «на все четыре стороны» существенно влияет и на стиль ценностного суждения. Спонтанная широта привольного действия – удаль – воспевается в народном эпосе часто вне зависимости от практической и этической направленности удалого поступка, справедливо говорит Д. С. Лихачев в широко известных «Заметках о русском». Подвиг уже выражает нравственно осмысленное душевное движение, но и таковое неотрывно от пространственной ассоциации.

Под влиянием российского природного простора и пространности русской души в русском человеке укореняется удалое стремление к неведомому, загадочному. Отсюда рождается «Русь бродячая», Русь «калик перехожих», богомольцев и странников, землепроходцев-казаков, открывших, завоевавших и заселивших необозримые просторы Сибири, прошедших Дальний Восток, положивших начало Русской Америке [14].  В силу  этого же устремления, равно как действительной территориальной и культурной подвижности русской цивилизации в рамках русского самосознания образ России имеет явственную незавершенность, таинственность. Названные черты дают основание одним отечественным мыслителям говорить о бесформенности, волевой пассивности нашей национальной природы, а другим о принципиальной незавершимости русской цивилизации и вечной молодости России. («Наша вечно создающаяся Россия» – Ф.М. Достоевский.) Нечто подобное можно заметить и в знаменитой гоголевской мифологеме «Русь-тройка», которая, по замечанию Г.Д. Гачева, имеет в виду путь в бесконечный простор, пролагаемый качением. В то время как другие народы и государства стоят столбами, Русь безостановочно куда-то катится, ее царство – даль, ширь, неопределенность…

Интересно заметить, что устремленность вдаль и ввысь в русском сознании органически сочетаются. Для него небесное зеркально отражается в земном и последнее оказывается зачастую символом обетованной, «духовной земли» Царства Небесного. Искание трансцендентной правды поэтому у нас зачастую сливается с поиском сакрального места в пространстве, с поиском «иного царства», царства не от мира сего, царства «тридесятого», лежащего за «тридевять» земель. Из этого устремления проистекает и мистически ориентированное странничество секты бегунов, ищущих идеального града, и поиск старообрядцами благочестивого, истинно православного Беловодского царства, и русское западничество, видящее территорию всего истинного, справедливого, свободного и прекрасного в границах Западной Европы, и русский византинизм, связывающий с Царьградом и территорией былой Византии все изначально праведное и святое.

С пространственной ориентированностью русской души, возможно, связана некоторая исторически заметная несобранность, рассеянность русского сознания, его отвлеченность от своей глубины и внутренней духовной определенности, его увлекаемость внешними воздействиями, поиск им дальних «диковин», истинных и сакральных мест вне близкого и родного.

Есть много оснований считать пространственность важнейшей особенностью русского мышления. Отсюда его яркая художественная образность, символичность, склонность к мечте, а также сравнительно слабая логическая оформленности и систематичность. Масса примеров из отечественной поэзии, философии литературы свидетельствует о склонности русского человека переносить категорию протяженности на процессы духовной жизни, рассматривать смысловые содержания  не в отвлеченной теоретической форме, а в виде живых символов, «ликов сущности» (П.А.Флоренский, С.Н.Булгаков, А.Ф.Лосев), динамику же невидимых душевных переживаний воплощать в пространственно развернутых картинах весеннего, летнего, осеннего, зимнего состояний природы, столь контрастно представленных в среднерусском климатическом поясе.

При этом наиболее емким и богатым в духовно-символическом плане временем года для русского поэтического сознания является зима. Если в западной литературе, замечают авторы интересного исследования о поэтике русской зимы [15], зимнее время однозначно символизирует увядание, старость, холод и голод бедняков, и неприязнь к нему достигает стадии «фобии», то в русском поэтическом восприятии дело обстоит иным образом. Здесь огромные, белые и покойные пространства России, причудливо заиндевевший, как бы затаивший дыхание лес, служат символике вневременного Абсолюта, хранящего в себе жизненные возможности иных времен года. Царство зимы не от мира сего, и зима постоянно связана у отечественных поэтов с образом неотмирности, зачарованности:

Вяземский: «Волшебницей зимой весь мир преобразован».

Пушкин: «…И вот идет сама волшебница зима».

Тютчев: «Чародейкою зимою околдован лес стоит».

В русской поэзии зима – праздник света, непорочности, чистоты, отмечают исследователи-литературоведы. Русских поэтов образ снега, как облака севшего на землю, наводит на мысль о небесном рае, воплощенном самой природой [16]. Но зимнее время несет в себе и некие нечистые, враждебные людям начала. Зима чревата метелью, с ее завывающей вьюгой, бунтующей против всего человеческого, наполненной неведомыми инобытными формами души. И запорошенный снежной пургой русский человек чувствует, что хоть он и стихия живут по разным, не согласованным законам, но взаимообусловленным: «На морозе человек живее ощущает свое тепло, кипение желаний, бурление крови. Но это значит, что и в чуждой, независимой природной стихии он может признать черты независимого одушевленного существа, – зверя или беса. Любит человек разгуляться на морозе, но и мороз и метель любят разгуляться человеку поперек дороги. Во мне, в нас есть источник жизни, независимый от природы и противоборствующий ей, но и в природе, в них, наполняющих ее существах и стихиях, есть нечто неподвластное нам, таинственное, непреодолимое» [17].

Последняя выдержка из яркой, содержательной статьи предоставляет возможность понять, каким образом активность суровой, своевольной российской природы стимулирует внутреннюю жизнь русской души, как пробуждает ее собственную стихию, не дает ей оторваться от мистическо-космического бытия, замкнуться в «скорлупе» уравновешенного цивилизованного функционирования. Скорее всего отсюда, из постоянно напряженного народно-крестьянского отношения с природой, с простором русской земли, а не из самих по себе традиций древнейшего язычества, вытекает столь сильная роль ощущения и образа стихийно-космического начала в русской культуре, а также внутренняя потребность в преодолении всего условного, рассудочно ограниченного.

И когда русский человек оказывается на Западе, в скованном условностями обществе, он начинает тосковать.  Как пишет испытавший опыт эмиграции Н. С. Арсеньев, русский изнывает в Европе с ее перенаселенностью, с ее убийственной регламентацией, с ее подавлением всякого размаха, всякого простора, с ее нередким искажением, обезображеним, обездушением природы. «Поэтому никогда русский человек не сможет себя окончательно чувствовать ”дома” в слишком технизированной, слишком суженной, слишком стоящей под знаком городских влияний жизни Запада. Поэтому есть особый отпечаток на большинстве русских людей, выражающийся в какой-то свойственной им широте – и в плохую и в хорошую сторону, – в специфическом чувстве неудовлетворенности, томления, исканий, встречающегося и на верхах и на низах русского народа» [18] .

Кроме геоэкономического и этнопсихологического следствий сдвига русского народа на восток необходимо отметить геополитические и культурные следствия.

В геополитическом плане новые условия предъявляли более жесткие требования к качеству политического управления страной, прежде всего с точки зрения централизма, усиления духовно-культурных и экономических функций государственной власти. Очевидно, только мощными духовными и политически централизованными властными силами возможно было связать континентальную, слабо населенную Московскую Русь, раскинувшуюся в зоне сурового климата между Азией и Европой и самим местоположением обреченную участвовать в глобальной конкуренции многоразличных вероисповеданий, образов жизни, идей. Только придавая высокий, всемирно значимый смысл своему бытию, выдвигая в каждую эпоху исторического существования некие великие задачи религиозного, культурного, нравственного, социального служения, Россия может скреплять себя должной этической и государственной дисциплиной, требовать от подданных чести, верности и жертвенной защиты Отечества.

Исторический опыт русских смут, либеральных преобразований и демократических революций  убедительно свидетельствует, что российское общество принципиальным образом не способно строиться снизу вверх, от прагматических интересов отдельных сословий, классов, регионов к общему и целому. Россия слишком пространна, культурно разнообразна, находится в крайне сложном местоположении, чтобы существовать как политический союз областей, находящихся во владении частных региональных элит и национальных групп.

Таким образом, как это постоянно подчеркивали евразийцы, гарантом целостности и интегрированности евразийского пространства может и должно служить строго централизованное, сильное государство с развитыми идеологическими, культурными и экономическими функциями.

С точки зрения геокультурной Московская Русь с ее повышенной автономностью, континентальной обширностью и целостностью, а также своеобычным образом жизни народа, была предназначена стать весьма самостоятельной страной-цивилизацией. Но при этом Великороссия находилась в отдалении от мирового центра интеллектуальной и культурно-исторической жизни человечества, расположенного в средиземноморье. Ведь именно на берегах Средиземного моря, одновременно разъединяющего и соединяющего Европу, Азию и Африку, шло последовательное развитие основополагающих типов миросозерцания и мышления, в рамках культур древних евреев, финикиян, карфагенян, египтян, греков, а затем западноевропейских народов .

Обособленность России относительно центра интеллектуально-культурной жизни человечества, безусловно, затрудняла развитие русского просвещения. И все же территориальная обособленность нашей цивилизации не была столь велика, чтобы связи с более просвещенными народами не могли постоянно осуществляться. Принципиальная суверенность страны и вместе с тем возможность налаживать довольно широкое международное общение в совокупности составляют крайне важную предпосылку собственно российского культурно-исторического своеобразия. Специфика места бытия в системе связей мирового сообщества объективно выделяет Россию из органического состава и поля притяжения как западного, так и восточного региона. Выделенность же неизбежно ведет к резкому повышению степеней свободы социокультурного поведения России, напоминающей подчас известный художественный образ богатыря, застывшего в чистом поле на перепутье и готового к неожиданным поворотам своей судьбы. В самом деле, на стыке двух великих культурных миров резко возрастает возможность различных идейных выборов, непредсказуемых ценностных переориентаций, синтезов разнотипных традиций и мировоззрений, что не может не влиять на общегосударственную жизнь и не вызывать ее резких переломов.

В конечном счете, именно по мере того, как страна испытывает внешние духовные импульсы, идеологические поветрия, политические давления и военные нападения с Востока и  Запада, как она сознает смысл исторических вызовов и дает ответ на ход истории в Азии и Европе, стремясь в условиях повышенной многозначности определить свой образ истины и собственный путь, обнаруживаются оригинально-русские черты нашего общественно-культурного характера. Противоречивые влияния, глубоко проникающие в российский социально-психологический организм, способствуют формированию различных до противоположности душевных типов. Дается стимул стремлению к самостоятельной мысли, к первичным проблемам, к опоре на собственные силы и одновременно закрадывается склонность к рабскому следованию чужой культуре; будится чувство национальной уникальности и возникает тенденция жить заморским умом, а часто и заемной верою.

[1] Используя понятия «Великороссия», «великорусское» следует учитывать, что они имеют довольно позднее происхождение (возникая в XVII  и укореняясь в XIX веке) и призваны обозначить в географическом смысле Центральную Россию, сравнительно с Малороссией и Белоруссией, а в историко-культурном – основополагающую этнографическую, политическую и духовную базу развития русской культурной традиции в послекиевский период через продолжения киевского наследия в условиях Московского царства и Петербургской империи. Таким образом, великорусское не тождественно русскому и органически входит в общерусское этническое и культурно-историческое единство наряду с малороссийским и белорусским его укладами. В этом смысле за понятием «русское» уместно закрепить не столько определенную этническую, географическую или культурно-бытовую специфику, сколько духовную (по природе своей православно-национальную) способность к высшим, универсальным формам культурного  творчества (см. в данной связи: Ульянов Н. Русское и великорусское // Ульянов Н. Диптих. – Нью-Йорк, 1967. С. 221-222, 224).

[2] Савицкий П. Н. За творческое понимание природы русского мира. (Отдельный оттиск из XI тома записок русского научно-исследовательского объединения при русском университете в Праге). С. 2.

[3] См.: Савицкий П. Н. Россия особый географический мир. Евразийское книгоиздательство, 1927. С. 11-12.

[4] Милов Л.В. Великорусский пахарь и особенности российского исторического процесса. – М.: РОССПЭН, 1998. С.209-210.

[5] Там же. С. 415.

[6] Там же. С. 433.

[7] Трубецкой Н. С. Верхи и низы русской культуры. (Этническая база русской культуры) //  Исход к Востоку.– София, 1921. С. 100.

[8] См.: Трубецкой Н. С. О туранском элементе в русской культуре // Трубецкой Н. С. К проблеме русского самосознания. Евразийское книгоиздательство, 1927. С. 50.

[9] См.: Там же. С. 50.

[10] Успенский Г. И. Власть земли. Не случись. Старый бурмистр.– Л.: Худ. литература, 1967. С. 35.

[11] Там же. С. 40.

[12] Ключевский В. О. Курс русской истории. Сочинения в 8 т. – М.: Госполитиздат, 1956. Т. 1. С. 313.

[13] Там же. С. 314.

[14] По-видимому, подобное духовное устремление, а не только практический интерес, было одним из необходимых факторов  русского освоения Сибири, ибо слабая плотность населения Центральной России в XVII веке не диктовала неотложной необходимости движения в Евразию. В то же время китайцы, хотя Китай расположен ближе к освоенным русскими районам Сибири и Дальнего Востока, не предприняли никаких усилий для их заселения, прежде нас. Возможно, это обстоятельство связано с особым «неимпериалистическим» этноцентрическим комплексом традиционного китайского сознания, проникнутого чувством самодостаточности, высокомерия и незаинтересованности в отношении к дальнему «варварскому» окружению. Поскольку китайцы представляли свою страну центром мира, то отдаленные территории рассматривались как неполноценные и теоретически подвластные китайскому императору – «сыну неба». Искать счастья в этом третьестепенном, зависимом от них мире китайцы  не были заинтересованы.

 

[15] Юкина Е., Эпштейн М. Поэтика зимы // Вопросы литературы. 1979. № 9. С. 201.

 

[16] Там же. С. 173, 178.

[17] Там же. С. 179-180.

[18] Арсеньев Н.С. Из русской культурной и творческой традиции.—London, 1992. С. 167-168