1820-30-е годы являются временем оформления русской светской классической литературы в качестве типологически своеобразного мировоззренческо-эстетического явления, выразившего особенности русского национального взгляда на мир, проявившего изобразительные возможности русского языка и социально-культурные особенности России. В указанный период был создан поэтический и прозаический стиль русской литературы, благодаря чему она оказалась способна воплотить любые смыслы на любом уровне бытия, воссоздать в собственной языковой стихии развитые стили зарубежных литератур.
Ныне общепризнанно, что русская художественная словесность в XIX веке стала ведущей литературой мира, а русский роман достиг вершины в мировом развитии этого жанра. Н.Я. Берковский в своей широко известной работе «О мировом значении русской литературы» подчеркивает всемирный кругозор, размах, объем нашего словесного искусства, которое дает Западу пример мирового собирающего духа и служит для Европы средством углубления самосознания. Духовное своеобразие отечественной литературы исследователь тесно связывает с русской универсальностью, чувственной живостью, человечностью, позволившими художникам слова выразительно отражать многообразные стремления человеческой души, в том числе души европейской. Современная промышленная, рационализированная цивилизация в западном варианте, говорит Берковский, породила крайнюю рассудочность, индивидуалистическую расщепленность общества, что внесло элементы умышленности и бездушности в западноевропейское искусство. «Эта цивилизация обессилила человеческую личность, разбросав людей по своей территории, безо всякой прямо ощутимой связи между ними, уничтожив их общественное значение, сделав придатками к своему механизму, поставив их в отрицательное отношение друг к другу. Русские овладели этой цивилизацией на особых условиях, позволивших им духовно и художнически подняться над нею» [1].
Наиболее важную черту русской классической литературы, касающуюся творческого метода, Берковский выводит из реалистического стремления отечественных писателей к безыскусному изображению жизненной правды, к подчинению эстетических критериев онтологическим. По словам исследователя, у русских момент эстетики не диктует систему изображения реальности, но подчинен последней. В нашем искусстве, замечает Берковский, соотношение и размещение общих сил жизни и ее поэтических сил соответствует тому, как они даны в самой действительности. У нас не было эстетических школ, которые заранее определяли бы какая у них будет эстетическая добыча. Этим объясняется, почему иностранцы дружно указывают, что в нашей литературе нет сделанности и деланности.
И.А. Ильин видел источник такой специфики русского искусства в православной традиции, возвышающей над литературным произведением эстетический предмет, то есть охваченную объективными смыслом и красотой действительность, которой призвано служить произведение, выявляя ее содержание, ее ритм и ее волю. Понимание искусства в России как озарения и умудрения, по Ильину, тесно связано с религиозным источником всей русской культуры, ибо «искусство в России родилось как действие молитвенное; это был акт церковный, духовный; творчество из главного; не забава, а ответственное деяние; мудрое пение или сама поющая мудрость» [2]. То, что призван выразить поэт, на взгляд Ильина, – это не его личные или его школьные («классицистские», «сентименталистские» или «романтические») определения действительности, а объективные состояния реальности, живые, классические способы жизни, доступные каждому человеку. «Поэт должен приобщиться им, подлинно войти в них, чтобы запеть и заговорить из них и о них»[3] .
Продолжая в специальном литературоведческим аспекте по существу эту же мысль, В.В.Кожинов указывает, что развивающаяся русская классическая литература была несовместимой с каким-либо из современных ей литературных направлений Запада, свободна от односторонностей классицизма, просветительства, сентиментализма, романтизма. Конечно, в русской литературе можно найти много примеров бессистемного заимствования из опыта европейских эстетических школ, но в то же время «едва ли можно назвать русского писателя XVIII – начала XIX века, который “перенес” бы в свое творчество самое систему западного классицизма, просветительства и т. п. Дело шло лишь о локальных и – уже хотя бы поэтому – поверхностных, внешних заимствованиях, не затрагивающих сути творчества»[4]. Русские литераторы, очень точно замечает Кожинов, «обращаются к классицизму или романтизму как бы лишь затем, чтобы нарушать их принципы и переплетать их с принципами иных направлений»[5].
Пушкин, Гоголь и другие великие писатели, по мнению Кожинова, довели до высшего художественного совершенства вековое литературное развитие, начавшееся в эпоху Петра, окончательно решив задачи утверждения национального самосознания, освоив конкретное существо национального бытия и стихию народа, осуществив художественное «закрепление» суверенной личности, создание литературного языка и классического национального стиля. «Роль Пушкина, Гоголя и их современников, – заключает этот глубокий отечественный литературовед, – была тождественна той роли, которую сыграл Спенсер и Шекспир, Рабле и Ронсар, Сервантес и Лопе де Вега и другие их современники для своих культур.
А деятельность Ломоносова, Баркова, Державина, Чулкова, Фонвизина, Карамзина имела такое же подготовительное значение, как и деятельность предшественников или ранних представителей западноевропейского Возрождения, выступивших в конце XV– начале XVI века, таких, как Скелтон и Уайет в Англии, Рохас и Гарсиласо де ла Вега в Испании, Гренгуар и Маро во Франции» [6].
Завершение процесса формирования основных начал русской классической литературы имело огромное значение для дальнейшего культурно-исторического развития России, поскольку именно литература легла в основу отечественной классической культуры, существенно повлияв на развитие философского творчества, музыкального и изобразительного искусства и даже на политическое развитие страны. При этом сама русская литература была насыщенна философской и социальной проблематикой, проникнута пафосом разрешения «последних вопросов» человеческого бытия об истинной вере и социальной правде.
Однако, родившись в эпоху крепостного права, в дворянских салонах и кружках, в отрыве от духовной традиции Православия, от реального бытия народного большинства, новая русская литература, наряду с универсальность кругозора и всемирной восприимчивостью, была отмечена и существенными изъянами: отвлеченным от жизни морализмом, слабостью национально-государственного духа, чрезмерно критическим отношением к государству и служилому слою, барской сентиментальностью в восприятии крестьянства, увлеченностью анализом отщепенческой психологии «лишнего» человека.
По мнению И.А.Ильина, русская литература, именно в силу устремления к объективной безыскусной правде, подвергалась опасности стать искусством тенденциозным; выродиться в моральную, политическую или социальную проповедь, потерять свою духовную независимость, исказить свой творческий акт, превратить свои создания в орудия чуждых искусству, посторонних ему целей; или еще хуже, в орудие модных течений или сатанинских наветов. И наша литература не сумела уберечь себя от этих опасностей, которые усугубили два западных влияния, исказивших душу русской художественной интеллигенции в первой половине XIX века – нигилистическую улыбку Вольтера и богоборческую позу Байрона. С указанного времени русские писатели переняли способность идеализировать черный угол своей души. «Такой черный угол есть почти у каждого человека, – пояснял Ильин, – это угол духовно осужденного и отвергнутого, но не сдавшегося и не подчинившегося, а, напротив, с вызовом самоутверждающегося инстинкта, желающего вопреки всему провести и оправдать свои жизненные вожделения. В этом углу заводятся: ироническое отношение ко всему духовному и божественному: тяга к кощунству, безверие, безбожие, злоба, зависть, уныние, отчаяние, пессимизм, материализм – словом, все то, что питает в душе революционность и безбожие. Начиная с Пушкина, наши поэты не устают жаловаться на припадки от этого злого духа»[7] .
Анализируя отечественную литературу от Лермонтова и Тургенева до Чехова и Горького в статье «Лишние люди и герои нашего времени», князь С.Н.Трубецкой также выявлял два признака хронического духовного нездоровья в области литературного творчества: уныние психологии «лишнего человека», с одной стороны, и увлечение сверхчеловеческо-демоническим героизмом – с другой. Культ лишнего человека, зародившийся в прошлом веке, достиг своего высшего развития у писателей начала нынешнего столетия. «Тургенев впервые отметил появление лишнего человека, – напоминал Трубецкой, – Достоевский показал, какое пакостное, дрянное и вредное маленькое животное может жить иногда в такого рода субъектах, как безмерно их самолюбие, как растет их жестокий чудовищный эгоизм (Записки из подполья). Но ведь не одну эту мразь они видели на свете: теперь же из лишних человеков выросло целое лишнее человечество. Прежде они были из благородных; теперь они растлили собою «третий элемент», растлевают мещанство, пробираются в крестьянскую среду.
Публику окормили лишним человеком; и ей еще не тошно слышать о нем, она все еще ходит его смотреть в театры и слушает его омерзительное нытье. Казалось бы, пора сознать, что находить удовольствие в сетованиях о собственной дряблости, дрянности и бессилии – постыдно и нездорово» [8] .
Другая больная тема русского художественного сознания характеризовалась Трубецким как демоническо-сверчеловеческая. Она имела в глазах философа также свою логику развития: «Печальный демон, дух изгнания, – подытоживал мыслитель ее плоды, — постепенно понижался в общественной лествице. Уже у Лермонтова он стал гвардейским офицером – «лейб-гвардии гусарский Мефистофель», как прозвал Печорина один из его критиков, затем он опустился еще ниже, сделался разночинцем, нигилистом и, наконец, босяком. В виде блестящего аристократа он явился в последний раз в образе Николая Ставрогина у Достоевского; но уже у него он был в сущности «эпилептическим дегенератом» в специально-патологическом, психиатрическом смысле этого термина. У Горького он опускается до «дна» и обыкновенно является босяком. Сохраняется основная черта — гордое чувство собственного превосходства при полном нравственном нигилизме или отрицании каких бы то ни было нравственных норм».
Причины духовного нездоровья в русской литературе, на взгляд Трубецкого, были теми же самыми, что и факторы общего недуга российского общества – распадение традиционных основ быта и нравственной культуры, при полном отсутствии новых смыслов жизни и животворящих верований, которые могли бы служить руководящими началами существования, источником надежды и радости, терпения и бодрости, мужества и света для сильных и слабых, для крепких и немощных. Душа же, в которой нет места для высокого смысла, для Бога, неизбежно поглощается безысходной гордыней или безвылазной тоской. Ибо «ни чувственность, ни гордость духовная не утоляют голода души не заполняют ее пустоты, не спасают опустошенного человека, все равно сознает ли он себя лишним, или же, превозносясь над другими, считает лишним остальное человечество».
При всех отмеченных недугах русской литературы ее превращение в основу русского культурного самосознания, а писателя в носителя высшей истины и социальной правды имело ряд отрицательных последствий для полноты развития отечественного культурного самосознания, решения им основополагающих национальных задач и для самого литературного творчества.
Вот почему, нам думается не без основания, В.Г.Белинский заключил в 1834 г.: «у нас нет литературы». Это он написал в статье «Литературные мечтания», взглянув на русскую художественную словесность чисто национальным взглядом, то есть с точки зрения свободного, вдохновенного и дружного выражения писателями духа того народа, среди которого они рождены и воспитаны. Наша новая литература, писал Белинский, в лице Фонвизина, Пушкина, Лермонтова, Грибоедова, Лажечникова выражает настроения, воззрения и идеи преимущественно европейски образованного общества, забывшего поэтические предания, песни и духовные воззрения своего народа.
Таким образом, обладая редкой общечеловечностью кругозора и великолепной художественностью, новая русская литература зачастую оказывалась духовно неглубока, шатка, субъективна, придавая настроениям народнического сентиментализма, безжизненного морализма и «отщепенческой» отстраненности личности от окружающего национально-государственного бытия значение характерных своих признаков.
Эти особенности нашей литературы, ставшей основанием русского культурного самосознания, рождали глубокие противоречия в жизни многих выдающихся писателей, доходящие до трагических ценностных конфликтов у Гоголя и Толстого и отзывающиеся на ходе развития общества, государства. И когда наш оригинальный мыслитель и литератор В.В. Розанов написал после революции 1917 г., что литература в каждой истории есть «явление», а не суть. У нас же она стала сутью, и что к падению Руси нужно составлять обыкновенную библиографию, перечень пособий в стихах и прозе, в журнальных статьях и хрониках внутренней жизни, он был глубоко прав.
[1] Берковский Н.Я. О мировом значении русской литературы. Л.: Наука, 1975. С. 30.
[2] Там же. С. 36.
[3] Ильин И.А. Одинокий художник. Статьи, речи, лекции. М.: Искусство, 1993. С.34-35.
[4] Кожинов В.В. Размышления о русской литературе. М.: Современник, 1991. С. 455.
[5] Там же. С. 432.
[6] Там же. С. 425.
[7] Ильин И.А. Одинокий художник. Статьи, речи, лекции. С. 202.
[8] Трубецкой С.Н. Лишние люди и герои нашего времени. Собр. соч. Т.1. М., 1907. С. 372