Главная / Русская идея / Юрий Булычев «Развитие русской консервативной мысли и сознания культурно-исторической самобытности России во второй половине XIX в.»

Юрий Булычев «Развитие русской консервативной мысли и сознания культурно-исторической самобытности России во второй половине XIX в.»

монархияВо второй половине XIX в. среди наиболее глубоко мыслящих представителей русской интеллигенции наблюдался поворот к традиционным православно-национальным ценностям и, соответственно, усиление культурного консерватизма. Одним из самых оригинальных консервативных мыслителей рассматриваемого периода является К.Н.Леонтьев.

Этот гениальный человек родился в 1831 году в с. Кудиново Калужской губернии в семье помещика. На воспитание Леонтьева огромное влияние оказала мать — Феодосия Петровна, умная, строгая, возвышенно настроенная женщина. До замужества она была приближенной ко двору любимицей императрицы, хорошо знала жизнь семьи Николая Первого и отличалась монархическими убеждениями. Константин был младший среди семерых детей. Мать уделяла ему много внимания. В течении нескольких лет он спал в кабинете матери, слышал ее горячие утренние и вечерние молитвы, внимал рассказам о Государе-рыцаре Николае Павловиче, государыне императрице Марии Федоровне, об ужасах французской революции, о казни французского короля и королевы революционерами, о славной Отечественной войне 1812 года. Однажды родительница взяла Костю в Оптину пустынь, неподалеку от которой находилось село Кудиново. Оптина произвела на мальчика такое глубокое впечатление, что он сказал матери: “ не возите меня больше сюда, а то я непременно здесь останусь”.

После окончания Калужской гимназии Леонтьев поступил на медицинский факультет Московского университета. Вместе с изучением медицины он занялся литературным творчеством, которое нашло высокую оценку и моральную поддержку со стороны И.С.Тургенева. В студенческий период будущий православный мыслитель, несмотря на материнское воспитание, увлекся материалистическими и либеральными идеями. После окончания университета в 1854 г., Леонтьев отбыл на крымскую войну в качестве военного лекаря. Затем он весьма успешно служил на дипломатическом поприще в Турции и на Балканах. Однажды, правда, он ударил хлыстом французского консула на о. Крите за оскорбление России, но так как Леонтьева начальство ценило, то ограничилось переводом с Крита в Адрианополь.

К этому времени мыслитель пережил решительный внутренний переворот, приведший к полному разрыву с либеральными идеями и отрицательному восприятию буржуазного Запада, со всей его убогой мещанской психологией. Леонтьев полюбил Турцию и христианский Восток, глубоко задумался о самобытных судьбах России, духовном своеобразии русского народа. В начале 1870-х годов в душе Леонтьева усиливаются религиозные настроения. Смерть матери и собственное хроническое нездоровье порождают тоску и желание стать иноком. В 1871 году он заболевает тяжелой желудочной болезнью, особенно мучившей его по ночам. Он ужасно боится ночей, запирается в темной комнате, чтобы не различать времени суток, и готовится к смерти. Доведенный до крайности не проходящим недугом, Леонтьев падает на колени перед образом Богородицы и страстно молится Божией Матери, обещая в случае исцеления уйти в монастырь. Через два часа после горячей молитвы больной начал выздоравливать и вскоре его болезнь прошла полностью. Столь чудесное исцеление стало важным событием в жизни мыслителя, который отныне стал относиться к своему земному существованию с большой религиозной ответственностью. Леонтьев отправился на Афон и попросил у старцев благословения на тайный постриг в монахи. Но старцы отсоветовали, зная его страстный характер.

В 1873 г. Леонтьев вышел в отставку, снял с себя ненавистный европейский сюртук и облачился в самостоятельно изобретенное платье — нечто среднее между поддевкой и подрясником, с которым он уже больше не расставался. Пожив некоторое время в Турции, близ Константинополя, мыслитель возвратился в Россию и в 1879 г. получил место цензора в Московском цензурном комитете. Цензором он был то строгим, то снисходительным, часто ради шутки изменяя мысли и выражения авторов. К примеру, один поэт написал: “воруют даже генералы”, а Леонтьев исправил: “воруют даже либералы”. В этот период Леонтьев посвящает себя развитию ряда ранее зародившихся ключевых идей своего миросозерцания. Он переоценивает все устоявшиеся воззрения русской интеллигенции, вырабатывая глубоко оригинальный взгляд на проблемы культурно-исторической жизни. Его исходная философская интуиция определяется признанием ценности многосложного культурного разнообразия и отрицанием унылой однотипности культурной жизни. Развитие человеческих обществ, согласно концепции Леонтьева, идет от первичной простоты к цветущей сложности и от нее к вторичному смесительному упрощению. При этом общество должно стремиться как можно дольше сохранять многообразие своего культурного мира, препятствуя разрушению своей творческой самобытности и унификации всего мирового бытия. Перспективу создания единого, культурно однообразного космополитического государства в планетарных масштабах мыслитель считает ужасающей в том смысле, что она означает погибель всего многокультурного и многонационального Сада Божия на земле, прекращение творчества, собственно духовного развития и по существу оказывается равнозначной наступлению зловещего царства Антихриста. Реальную угрозу многоцветию национально-самобытных цивилизаций мыслитель видит со сторон буржуазного Запада, распространяющего идеи своекорыстного индивидуализма, суетливой свободы, материалистического миропорядка, социальной однородности и культурной одинаковости. Корневым умонастроением, способствующим разложению всех национальных и религиозных традиций, Леонтьев считает либерализм, поскольку он практически объявляет священным своеволие любого отдельного индивидуума, делая индивидуальный произвол самоценным и возвышая над авторитетом Откровения, преданиями Церкви и Отечества. Либерально понимаемая, самодовлеющая свобода личности, указывает мыслитель, есть свобода в однообразии, то есть распад, разложение, разрушение всякого рода органических народных культур. Рассуждения о гуманности, всечеловеческом счастье, братстве и равноправии, прикрывающие требования всеобщей и безусловной свободы от традиционных авторитетов, на взгляд Леонтьева, есть злостная провокация, разнуздывающая самые низкие страсти в человеческой душе. Ибо слишком свободный человек, в силу общего человеческого несовершенства, склонен к духовному нисхождению, занижению уровня своих идеалов, разрушению всех нравственных препятствий на пути удовлетворения своих эгоистических потребностей. В свободных условиях люди обычно освобождают свои низшие стремления от контроля высших, идеальных начал, так что либеральное государство, понижая требовательность к гражданам, способствует разложению духовности, самобытности человеческих характеров, вырождению человеческой личности. Должна быть мера нравственной мягкотелости во всяком обществе, замечает Леонтьев, при превышении которой общество неминуемо разлагается. Избыток мягкости, терпимости и свободы расценивается им как признак старения, одряхления цивилизации, сопутствующий выравниванию культурных форм и человеческих типов. Либеральный процесс противоречит процессу развития, делает вывод мыслитель. ”Гибнущее становится и однообразнее внутренно, и ближе к окружающему миру, и сходнее с родственными, близкими ему явлениями (т.е. свободнее)”.

Либеральная идеология, проникнутая верой в прогресс и земное счастье, представляется Леонтьеву глубоко ложной и лицемерной по существу, поскольку несовершенный, суровый, порой жестокий земной мир объективно не приспособлен для человеческого счастья. Верить в какие-то незыблемые права и в возможность устойчивого мирского благополучия могут только совершенные безумцы, страдающие своего рода умственно-душевным расстройством, которое Леонтьев называет “манией демократического прогресса”. Он считает, что гораздо ближе к суровому естеству жизни стоят радикальные революционеры и бунтари и готов предпочесть их расслабляющим нацию вялым либералам, поскольку служители революции преданы некой высшей идее. Бросая дерзкий вызов православному монархическому государству, они способствуют укреплению его собственных идеальных и материальных сил. Как лесной разбойник, лихо нападающий на путника и бросающий ему вызов помериться силами, предпочтительнее для Леонтьева трусоватого вора, пользующегося оплошностью своей жертвы, чтобы стащить у нее кошелек, так и революционеры, готовые к открытому бою с представителями государственного порядка, на его взгляд, стимулируют отпор и мобилизуют оборонительные возможности. Либералы же, напротив, пользуясь своей безобидной умеренностью, усыпляют бдительность охраны, разворовывают запас авторитетов и властности, накопленный государством, и делают его беззащитным перед натиском идущих следом революционных отрядов, несущих гибель, как старой власти, так и либерализму — чревоточцу, изъевшему ее устои.

Теперь будет понятно, почему Леонтьев критически относился к ранним славянофилам. В их воззрениях он обнаруживал некоторый либерализм, преклонение перед народом и стремление к мечтательному равенству сословий. Леонтьев был всецело чужд элементам народничества и полагал, что славяно-русская этническая стихия слишком мягка и слаба, чтобы можно было ей вполне доверять и ею умиляться. Залогом прочного бытия России Леонтьев считал “византинизм”, понимаемый как унаследованный от Византии суровый православно-самодержавный мировоззренческий комплекс, чуждый либерально-гуманистическим идеям личных прав, социального равенства и земного счастья. У славянофилов русский “византинист” находил примесь либеральных и демократических представлений. Выступая за монархию против демократического индивидуализма, против всеобщей подачи голосов, славянофилы, подчеркивал мыслитель, были в то же время за бессословность, за политическое смешение высших классов с низшими. И в этом они бессознательно проявляли свою зависимость от либерально-уравнительного духа времени. “Они не догадывались, — замечал Леонтьев, объясняя цензурные преследования славянофильских изданий, — что прекрасный, оригинальный патриотический кафтан, непрочно… сшитый, спадет со временем неожиданно с плеч России и   обнаружит печальную истину во всей ее наготе: “И мы такая же демократическая и пошлая Европа, как и самая последняя Бельгия”.

Государь Николай видел по некоторым, едва, быть может, заметным тогда признакам, что в старом славянофильстве есть одна сторона, весьма, по его мнению, и европейская, и опасная: это наклонность к равноправности, — и поэтому не давал ему хода.

Государь был прозорлив и прав.

Дай, Боже, нам надеть наконец-то какой-нибудь свой красивый, удобный и даже пышный кафтан, но надо, чтоб он был прежде всего прочно (т. е. не равноправно и не либерально) сшит!..” 1

Свою критику либеральных и уравнительных сторон раннего славянофильства Леонтьев обосновывал как мировоззренческо-теоретическими соображениями, так и наблюдениями чисто практического свойства. В мировоззренческо-теоретическом смысле он обращал внимание на то, что удержание христианского общества на почве изначальной религиозной традиции от сползания к царству Антихриста невозможно осуществлять в республиканских политических формах. Республика неизбежно, через расширение прав и свобод, ведет к безбожию, потаканию человеческим слабостям, к отрицанию всего, что внешне укрепляет людей в верности традиционным ценностям. Для задержания народов на пути антихристианского прогресса, для отдаления срока пришествия Антихриста необходима сильная царская власть. Крепкой же монархической государственности нужны прочные сословия — “боковые опоры” здания долговечного монархизма”.

Сами сословия или, точнее, сама неравноправность людей и классов важнее для государства, чем монархия”, — делал вывод Леонтьев. Поэтому, чтобы избежать демократизации общества, нарастания индивидуального равенства прав и падения царства, следует приветствовать идеи сословной иерархии, авторитарного стеснения народной стихии, ограничения личной свободы. “Чтобы русскому народу действительно пребыть надолго тем народом –“богоносцем”, от которого ждал так много наш пламенный народолюбец Достоевский, — он должен быть ограничен, привинчен, отечески и совестливо стеснен

Иначе, через какие-нибудь полвека, не более, он из народа-“богоносца” станет мало-помалу, и сам того не замечая, “народом-богоборцем, и даже скорее всякого другого народа, быть может. Ибо, действительно, он способен во всем доходить до крайностей…

Без строгих и стройных ограничений, без нового и твердого расслоения общества, без всех возможных настойчивых и неустанных попыток к восстановлению расшатанного сословного строя нашего, — русское общество, и без того довольно эгалитарное[1] по привычкам, помчится еще быстрее всякого другого по смертному пути всесмешения и — кто знает? — подобно евреям, не ожидавшим, что из недр их выйдет Учитель Новой Веры, — и мы, неожиданно, лет через 100 каких-нибудь, из наших государственных недр, сперва бессословных, а потом бесцерковных или уже слабо-церковных, — родим … антихриста…” 2

Итак, для долговременности христианского монархического государства, по убеждению Леонтьева, необходимо не некое “общенародное единение”, а социальное разнообразие, организованное в единстве; “разнородность положений и воспитания, поставленная в некоторые юридические пределы для избежания разнородности хаотической, для предотвращения слишком быстрого смешения социальных типов и неопределенности, неустойчивости тех простых и основных душевных навыков, которыми главным образом определяется роль человека в жизни и сила его к ней приспособления…”. Ведь даже и добродетели не все одинаково полезны всем классам людей, мудро замечал мыслитель. Например, сильное чувство собственного достоинства в людях высшего круга порождает рыцарство, а разлитое в народной массе возбуждает революции парижских блузников. “Однообразие развития и тут оказывается антисоциальным. Можно сказать вообще, что даже и из добродетелей только три должны быть общими и равносильными во всех сословиях и классах для того, чтобы государство было крепко и чтобы общество процветало: искренняя религиозность, охотное повиновение властям и взаимное милосердие, ничуть в равенстве для проявления своего не нуждающееся3 .

Эти мировоззренческо-теоретические соображения Леонтьев дополнял выразительными ссылками на опыт новейшего социального развития России. Мыслитель небезосновательно говорил, что вера ранних славянофилов в спонтанную силу национальной самобытности, якобы глубоко присущей простому народу и способной свободно проявить себя, при упразднении внешних ограничений народной жизни, в истинно христианском духе, является чрезмерно идеалистической. Такого рода убежденность, по мнению Леонтьева, не подтверждается опытом и несет разочарование идеалистам. Я сам думал, делится он своими былыми надеждами, что мужики и мещане наши, обретя гражданскую свободу, научат дворян жить по-русски, дадут нам живые образцы русских вкусов, идей, мод и русского хорошего хозяйствования. “Особенно в хозяйство их мы все сначала слепо верили! Верили, кроме того, в знаменитый, какой-то особливый “здравый смысл”, в могучую религиозность их, в благоразумное и почти дружеское отношение к землевладельцам и т. д.

О том же, что пришлось во всем этом скоро разочароваться, я не нахожу даже и нужным подробно говорить…

Русский простолюдин наш, освобожденный, хотя не во всем, но во многом с нами юридически уравненный, вместо того, чтобы стать нам примером, как мы, “националисты”, когда-то смиренно и добросердечно надеялись, стал теперь все более и более проявлять наклонность быть нашей карикатурой, — наклонность заменить почти европейского русского барина почти европейскою же сволочью, с местным оттенком бессмысленного пьянства и беззаботности в делах своих. Карикатура эта, при малейшем потворстве властей, может стать, к тому же, и крайне опасной, ибо нет ничего вреднее для общественной жизни, как демократизация пороков или распространение в массе народа таких слабостей и дурных вкусов, которые прежде были уделом класса избранного и малочисленного” 4.

Если в России большая, чем прежде, личная свобода миллионов крестьян не привела покуда ко всем отрицающим истинную русскую самобытность социальным последствиям, делал вывод Леонтьев, то только благодаря новой крепостной зависимости крестьянства от неотчуждаемой земли и общины.

Подчеркивая огромную скрепляющую ценность многовековых форм церковной и государственной жизни для самосохранения русского народа, мыслитель возлагал на русский народ большие исторические задачи. Считая несоответствующей его величию мещанскую идею земного благоустройства, полагая, что чисто националистические цели узки для русской души, Леонтьев видел культурно-историческую миссию России в создании многосложной Славяно-Восточной цивилизации, призванной заменить собой цивилизацию Романо-Германскую. Предчувствуя близкое падение Османской империи, он считал, что Россия должна овладеть своим законным наследством — землями былой Византии — и, утвердившись на Босфоре, объединить под своей властью целый рад славянских и неславянских народов. Ставшая главой Великого Восточного Союза со столицей в Константинополе и перенесшая свою имперско-государственную столицу в Киев, Россия мыслилась Леонтьевым новой культурной силой мировой истории. Силой, способной дать истории новый творческий импульс и прийти на смену западноевропейской цивилизации.

Идея Леонтьева об освобождении от турок Царьграда — колыбели византинизма, об основании нового, культурно многоцветного, многонародного Восточного мира была в значительной мере не политической, а культурно-эстетической и романтической мечтой. Она овладела воображением мыслителя под непосредственным влиянием книги Николая Яковлевича Данилевского “Россия и Европа”, появившейся в 1871 г. В этом сочинении автор — ученый-биолог, создавший оригинальную культурологию, подверг критике теорию линейного исторического развития, предполагавшую, что все страны должны идти по одному, европейскому пути и выдвинул концепцию многовариантного исторического процесса, осуществляющегося в форме уникальных “культурно-исторических типов”. Каждый культурно-исторический тип является внутренне замкнутой цивилизаций, обладающей самобытным духом, оригинальным предназначением и собственной судьбой. Прогресс, по мысли Данилевского, состоит не в том, чтобы всем народам идти в одном направлении, а в том, чтобы исходить все поле, составляющее поприще исторической деятельности человечества, в разных направлениях.

Таким образом, русский ученый и мыслитель выдвинул в противовес господствовавшей линейно-прогрессивной историософии объемно-плюралистическую концепцию исторического процесса. Соответственно, европоцентризму, отождествляющему общечеловеческое и западноевропейское, Данилевский противопоставил теорию целостных и самобытных культурно-исторических типов, которые, подобно живым организмам, рождаются, совершенствуются, стареют и умирают. Каждая вполне развившаяся цивилизация, из перечисленных автором «России и Европы», (египетская, китайская, древнесемитическая, индийская, иранская, еврейская, греческая, римская, ново-семитическая, европейская) была понята как суверенная замкнутая система. Система, жизнедействующая из собственного духовного первоначала, а тем самым способная вносить неповторимый вклад в общую сокровищницу культуры.

Данилевский выделили пять основополагающих принципов формирования самобытных цивилизаций.

  1. Общность национального языка или сходство языков у группы народов.
  2. Политическая независимость нации или этнического семейства данного культурно-исторического типа.
  3. Оригинальность и непередаваемость творимой народом цивилизации.
  4. Разнообразие и внутренняя независимость этнографических элементов исторического сообщества, необходимые для внутренней полноты его культурного развития.
  5. Сходство характера этого развития с жизнью одноплодных растений, у которых период роста бывает неопределенно продолжительным, а период цветения и плодоношения относительно короток, завершаясь окончательным истощением жизненной силы .

Культурно-исторические типы соответствуют, по Данилевскому, великим лингвистико-этнографическим семействам – и те, и другие обладают завершенной целостностью и не могут рассматриваться как последовательные стадии исторического процесса. Известную равноценность и соответственно косвенную сравнимость разнотипных цивилизаций, по методу аналогии, Данилевский допускает только как следствие их одинаковой уникальности и органичности, что выражается в сходстве главных фаз циклического развития. В жизни каждого культурно-исторического типа – три основных этапа.

1.Этнографический, когда вырабатывается идеально-самобытное “морфологическое начало” народа, то есть его особый духовно-психологический характер, и зарождается культура.

2.Государственный, способствующий укреплению самостоятельности культурного развития.

3.Период цивилизации – пора окончательного исчерпания творческих потенций данного сообщества. В сравнении с этнографическим периодом она весьма недолговечна, ибо цивилизация есть растрата накопленного ранее духовного достояния, а не его приращение. В среднем продолжительность последней фазы, по мнению Данилевского, у разных народов колеблется от 400 до 600 лет 7.

Говоря о месте и значении идей Данилевского в истории русского культурного самопознания, нужно напомнить, что именно он дал принципу национальной самобытности предельное концептуальное оформление, а также теоретически упрочил и политически конкретизировал славянофильскую мысль об особой социально-культурной миссии России. Первую задачу Данилевский разрешил, порвав с методологией европоцентризма и представив историю как многоцветную, объемно-плюралистическую картину развития уникальных общественно-культурных организмов, а вторую – решительно разделив Россию и Европу и отнеся их к различным типам цивилизации, обладающих несовместимыми интересами.

Данилевский исходил из того, что Россия в органическом смысле Европе не принадлежит, ибо никогда не была частью империи Карла Великого; не участвовала в борьбе с феодальным насилием, приведшей к определенной форме гражданской свободы; не боролась с гнетом католицизма; не имела нужды в религиозной свободе протестантизма; не знала воспитательного действия схоластики и той свободы мысли, которая создала новую науку; не жила идеалами греко-романской формы искусства. Не располагая европейскими культурными корнями, не впитав благотворных и вредных соков, вскормивших западную часть человечества, Россия если и сделалась в чем-то страной европейской, то не по рождению, а по усыновлению: к дичку был привит европейский черенок. Но задача Росси состоит совсем не в подражании Европе, не в прислуживании ей, а в создании особой многонародной цивилизации, относительно коей Россия, Чехия, Сербия, Болгария приобретут такой же смысл, какой имеют Франция, Англия, Германия, Испания по отношению к Европе. Славянство, на взгляд Данилевского, есть понятие одного порядка с Эллинизмом, Латинством, Европеизмом. Причем, в отличие от старых цивилизаций, уже проявивших свои творческие возможности в области религиозной (еврейская цивилизация), культурной (эллинская), политической (римская), политической и культурной (европейская), славянство покуда не достигло цивилизованной стадии. С этим обстоятельством и были связаны надежды Данилевского на то, что Россия, ставшая во главе славянского мира, положит начало новому могучему социально-историческому организму, который гармонично синтезирует религиозное, культурное, политическое и общественно-экономическое творчество.

Данилевский предполагал, что Россия путем военной борьбы с Турцией и Европой положит начало Всеславянскому культурно-историческому типу, который даст возможность гармонического развития всех сторон социальной жизни (религиозной, культурной, политической и экономической). Только в ходе этой борьбы за новую модель цивилизации русское общество сможет избавиться от умственного ига Европы и стать на службу великим историческим задачам России.

Возвращаясь к характеристике воззрений К.Н. Леонтьева, следует сказать, что он был вполне солидарен с Данилевским в том, что осуществлению великой будущности России угрожает безнациональность сознания высших классов русского общества, пошлый космополитизм значительной части интеллигенции. В обличении этой напасти русского образованного слоя он был весьма строг. Даже у ранних славянофилов и у великого русского писателя Ф.М.Достоевского Леонтьев обнаруживал наивную сентиментальную веру в возможность всеобщего братства людей, без различия их вер, рас и национальностей. Вместо того, чтобы давать народу образец просвещенного патриотического “русизма”, сетовал Леонтьев, интеллигенция показывает заразительный пример мещанско-либерального западничества. Поэтому тесное общение народа и интеллигенции он признавал весьма опасным для крепости государства. Пока наш народ живет в наивной непросвещенности и пока образованный верх (напоминая глупого страуса, без разбора глотающего гвозди, стекло, отбросы, могущие повредить его организм) походя глотает всякий идеологический мусор Европы, писал Леонтьев, как интеллигенция, так и народ должны быть крепко стеснены и разделены государственной властью. Главное в это смутное время, полагал мыслитель, крепить русскую власть. Если Россия будет сильной, то будет в ней и благо, в той мере, в какой это возможно на грешной земле.

Духовно сходясь со всеми православными философами в безусловной верности христианству, Леонтьев наиболее резко обличал свойственный многим православным мыслителям идеализм и морализм в воззрениях на общественно-историческую жизнь, постоянно требующую мужества, военной и государственной силы. Будучи глубоко православным, он, тем не менее, высоко ценил духовную самобытность нехристианского Востока, был очарован Турцией, любил мусульманство и считал предпочтительным сближение с турками, индийцами и китайцами, чем с мещанской, бездуховной Европой. “Астраханские мусульмане… дороже нам русских либералов”, — писал этот оригинальный человек, ибо взаимодействие с крепкой самобытностью Востока считал полезным для укрепления русской самостоятельности.

Весьма рискованно зачислять Леонтьева в один только “правый” лагерь защитников существовавшего во второй половине XIX в. социального неравенства. Главным образом он, конечно, являлся “правым”, однако был таким глубоко мыслящим и дальновидным “правым”, который хорошо видел скрытую “правизну” “левых” идей, и потому относился к последним с явным сочувствием. Ненавидя вульгарно заземленную и пошлую буржуазную цивилизацию, восторжествовавшую в Европе и распространяющуюся по русской земле, Леонтьев был готов приветствовать социалистическую идею. Он считал, что перед Россией лежат три возможных пути: 1) Путь создания своей православной цивилизации, 2) Путь окончательного подчинения Западу, 3) Путь использования революционного социалистического движения, для борьбы против буржуазной культуры Европы. “…Я того мнения, — писал в последние годы жизни Леонтьев,- что социализм в XX — XXI веке начнет на почве государственно-экономической играть ту роль, которую играло Христианство на почве религиозно-государственной тогда, когда оно начинало торжествовать.

Теперь социализм еще находится в периоде мучеников и первых общин, там и сям разбросанных. Найдется и для него свой Константин…

Указывал, но хочу доказать, что, в сущности, либерализм есть, несомненно, разрушение, а социализм может стать и созиданием” 1 .

Подобно революционерам Герцену и Бакунину, реакционер Леонтьев допускал мысль о возглавлении русским царем социалистического движения. “Хорошо — кабы так; иногда я думаю, — признавался Леонтьев,- ( не говорю мечтаю, потому что мне, вкусам моим это чуждо, а невольно думаю, объективно и беспристрастно предчувствую), что какой-нибудь русский Царь, — быть может и недалекого будущего, — станет во главе социалистического движения ( как св. Константин стал во главе религиозного… и организует его так, как Константин способствовал организации Христианства, вступивши первый на путь Вселенских Соборов 2 .

В силу отмеченной неоднозначности своих воззрений, Леонтьев остался чужим как для левых, так и для правых кругов. Мало кем понятый, всех возмущающий нетривиальным своим подходом к жизни, политике, культуре, он был весьма одинок, получив любовь и уважение лишь со стороны небольшого кружка молодежи, собравшегося вокруг непризнанного гения в последние годы его существования на земле. Вопреки своим суровым политическим убеждениям, несмотря на многочисленные, изнурительные болезни, которыми он буквально мучился всю жизнь, Леонтьев являл собой очень отзывчивого, доброго, душевного, дружелюбного к миру человека. Он был, конечно, настоящим русским барином, в смысле капризности своих бытовых привычек. Но человеколюбие и бескорыстие его вызывали удивление. Судя по воспоминаниям людей, хорошо знавших его, Леонтьев кормил изрядное количество нахлебников, постоянно помогал деньгами и связями провинциалам, женил своих слуг, мучился и волновался за ближних.

Великий русский мыслитель всю свою жизнь тянулся к монастырю, но страстный характер и обязанности перед находящимися на содержании родственниками мешали ему порвать с миром. За четыре года до смерти он ушел на пенсию и поселился у ограды Оптиной пустыни. Оптинский период стал самым плодотворным и спокойным для Леонтьева. Он принялся изучать социалистическую литературу, читал Маркса, Лассаля, Луи Блана, Прудона, размышлял о будущем монархическом социализме. В 1890 г. мыслитель встретился с Л.Н.Толстым. Два часа длился энергичный спор о вере, после чего Леонтьев сказал, что Толстого нужно сослать в Томск без семьи и без права посещения, поскольку он распространяет вредное для России учение. Толстой ответил, что быть сосланным его мечта, а то все ему с рук сходит. В последствии он называл Леонтьева “разбивателем зеркал” и говорил, что любит таких людей.

23 августа 1891 года Леонтьев наконец-то принял тайный постриг от старца Амвросия, с именем Климента. Старец посоветовал вновь постриженному иноку переселиться в Троицко-Сергиеву лавру, сказав в напутствие слова, показавшиеся странными Леонтьеву: “скоро мы с тобой увидимся.” Старец Амвросий скончался 10 октября 1891 г., а 12 ноября того же года последовал за ним его постриженник о. Климент. Он умер от воспаления легких.

Кроме К.Н.Леонтьева и Н.Я. Данилевского в развитии русского консервативного самосознания второй половины XIX века большое значение имело творчество таких крупных мыслителей, как Н.Г. Дебольский, П.Е. Астафьев. Н.Н. Страхов, способствовавших развитию национального мировоззрения и подвергнувших критике о космополитические идеи Соловьева.

Серьезный философ-теоретик и педагог Николай Григорьевич Дебольский (1842-1918) в своей книге «О высшем благе», определяя реальный предмет нравственных усилий, показал, что заботиться только о собственном благе безнравственно, а о благе всей совокупности живущих людей практически невозможно. Из трех мыслимых типов общества – союза всечеловеческого, союза церковного, союза народного – истинный, жизнеспособный, вполне реальный тип общественности представляет только сообщество национальное. Между тем в русской науке и литературе философское учение о начале народности отсутствует. Если в Европе вопрос о народности получил освещение преимущественно в смысле внешней независимости нации и единства государственно-национального, то в России, в условиях борьбы с западным влиянием, на первый план выдвинулась проблема духовной самобытности русского народа. Духовно ориентированная русская мысль в лице славянофилов, замечал Дебольский, превратила народность главным образом во внешнюю оболочку или служебную силу осуществления христианского теократического идеала. В теократических же воззрениях Вл. Соловьева воплотилось крайнее искажение и отрицание идеи народности, подчиненной идеалу церковного и общечеловеческого союза. Однако совершенно неверно противопоставлять национальное общечеловеческому, ибо «народность есть человечество, индивидуализировавшееся или организовавшееся в общество»[2]. Точно также нельзя противопоставлять национальное и церковное единство, ибо союз народный ведет к союзу церковному и укрепляет его. Народность, заключал Дебольский, есть, по идее, внутренняя духовная основа для единства этнического, лингвистического и политического, и самосохранение национального сообщества составляет высшее благо.

Петр Евгеньевич Астафьев (1846–1893), полемизируя с антинациональными идеями Соловьева, обращал внимание на то, что в силу абстрактности предмета любовь к человечеству не может быть признана за чувство, а деятельность во благо человечества, как такового, практически невозможна. Любовь к личности, семье, родине, науке, искусству бесконечно способнее возбудить творческие стремления, нежели бледный, рассудочный призрак «любви к человечеству».

Подобно Н.Г. Дебольскому, Астафьев настоятельно подчеркивал ошибочность противопоставления общечеловеческого и национального. Служение национальной идее, писал он, выполнение требований национального духа является «требованием самих вечных, сверхнародных, общечеловеческих начал и задач, утрачивающих вне этого служения и свою правду и действительную силу» [3].

На защиту учения о культурно-исторических типах Н.Я. Данилевского выступил известный мыслитель и публицист Николай Николаевич Страхов (1828-1896). В своих статьях, опубликованных в «Русском вестнике» в 1888-89 гг., он показал научную состоятельность и практическую ценность концепции Данилевского и крайнюю смутность «общечеловеческих устремлений» Соловьева.

Страхов был почвенником в том прямом смысле, что считал главными факторами самобытности национальной культуры бессознательные, органические, инстинктивные начала. Он писал, что русский народ заключает в себе бессознательную жизнь, духовную силу, и потому никогда не отдавал и не отдает себя исключительно материальным интересам. В силу этого обстоятельства европейское просвещение должно быть у нас стимулом к сознательному уяснению наших духовных инстинктов. Тогда все окупится и ценой обезьянничества мы придем к сознательной самобытности, и «то непонятное для себя и для других чудище мира, которое называется Россиею, придет к сознанию самого себя» [4].

Мыслитель обращал внимание на то, что наша духовная и умственная несамостоятельность хуже всевозможных действительных бед и несчастий, ибо это болезнь умственного свойства, ослепляющая нас для действительности и порождающая ложные практические устремления. «Может быть нам суждено представить свету самые яркие примеры безумия, до которого способен доводить людей дух нынешнего просвещения; но мы же должны обнаружить и самую сильную реакцию этому духу; от нас нужно ожидать приведения к сознанию других начал, спасительных и животворных»[5].

В отличие от оптимистических настроений и светлых надежд славянофилов, ожидавших от русского народа и России разрешения проблем современной культуры и вывода христианского человечества на новый уровень осмысленности и одухотворенности существования, предчувствия и ожидания Страхова проникнуты пессимизмом. Он видит, что значительная часть интеллигенции бесповоротно чужда пониманию русских традиционных ценностей и одержима западническим духом. «Опомнимся ли мы? – спрашивает мыслитель. И с горечью восклицает: – Нет, мы не опомнимся! Как мы можем опомниться, когда и вся жизнь человека, вся его деятельность держится на каких-то самообманах, обманах явных, ежеминутно разоблачающихся перед нами с страшной очевидностью, и все-таки продолжающих нас обманывать? … Мы не можем прозреть. Ложь и зло до такой степени проникли во всю нашу жизнь, так слились даже с лучшими нашими инстинктами, что мы не можем от них освободиться. Дело зашло слишком далеко. Нас ожидают страшные, чудовищные бедствия, но что всего ужаснее – нельзя надеяться, чтобы эти бедствия образумили нас» [6].

Страхов присоединялся к предчувствию Герцена, что будущее принадлежит коммунизму, потому что коммунизм есть социализм мести. Коммунистический переворот осуществится не из надежды и жажды добра, а только из жажды зла; это будет не весть спасения и обновления, а только суд народного гнева.

Важным явлением в развитии русской общественной мысли в 1880-х – 1890-х гг. была консервативная эволюция ряда видных теоретиков народничества, порвавших с радикальными идеями. Благодаря их деятельности народническая идеологи, оставив первоначальный экстремизм безнациональным и антитрадиционным группировкам, преобразовалось в теорию социально-экономической самобытности России просветительско-реформаторского типа, соединив веру в прогресс, науку, необходимость социального благоустройства страны с приверженностью национальному своеобразию, рассматриваемому как принцип, соответствующий целям “общечеловеческого развития”. То есть ценность русской национальной самобытности получила здесь не сокровенно-духовный, православно-национальный смысл, какой она имела у славянофилов, а некое наукообразное признание — значение частного вывода из универсального принципа, гласящего, что самобытность любого народа — объективный социологический факт. Поскольку все племена и нации самобытны, указывал один из главных теоретиков умеренного народничества И.И.Каблиц, самобытность есть необходимое условие развития общественных форм. Нет и не может быть никакого идеального общественного устройства, годного для всех народов. Несамобытное развитие может осуществляться только путем насилия.

Важно учесть, что Иосиф Иванович Каблиц (1848-1893) на своем собственном опыте убедился в ложности революционной идеологии. В молодые годы, в разгар “хождения в народ” революционной молодежи, он несколько лет скитался по России под видом рабочего и странника. Затем он бежал за границу, вернувшись, жил в России нелегально, затем стал известным публицистом и теоретиком, написав двухтомную работу “Основы народничества”.

Богатый жизненный опыт привел Каблица к убеждению в том, что русский народ обладает глубокой, положительной национальной самобытностью. Неверно отдавать преимущество над русским общественным строем западной цивилизации, только потому, что она опередила Россию на поприще науки и техники. Русский народ в нравственном отношении выше многих европейских наций, хотя и чужд книжной учености. Воспитанный в русле вековых традиций, простой народ морально более развит, чем даже наша беспочвенная интеллигенция.

Определяя свои теоретические позиции, Каблиц уделял большее внимание не культурно-историческим и духовным, но политическим и социально-экономическим установкам различных течений русской общественной мысли. Разделяя публицистические направления на европействующую и русскую партию, Каблиц достоинство народников видел в том, что это единственно прогрессивная группа в рядах русской партии. В отличие от ее двух других групп — националистов (проповедующих национальный эгоизм в международных делах и бюрократический произвол в делах внутренних) и славянофилов (стремящихся будто бы лишь к наружному обрусению высшего культурного слоя, но не проводящих в жизнь истинно самобытных принципов русского землевладения), народники учат, что самостоятельное развитие русского общественного строя может быть достигнуто путем обоснования его на народных воззрениях, писал Каблиц. Только с точки зрения общечеловеческой роли принципа национальной самобытности он готов был сблизить понятия “национализм” и “народничество”. Основное положение истинного национализма, на его взгляд, заключается в том, что “всякая народность имеет свои особенности и национальные черты, а потому ее жизнь и развитие идут самобытным путем; вместе с тем национализм утверждает, что всякая народность имеет право на существование и развитие. Общечеловеческая солидарность достигается, по мнению истинных националистов, не нивелировкой наций, не обезличиванием их, а наоборот — полным развитием их особенностей” 1. Руководствуясь такой установкой, Каблиц подчеркивал, что “народничество, отрицая космополитическое учение об уничтожении национальных отличий, вместе с тем является общечеловеческим учением об обществе”.

В качестве основных принципов развиваемой идеологии теоретик умеренного народничества провозглашал ориентацию на исторически сложившееся народное миросозерцание и на устранение всякого насилия из области творчества общественных форм. При этом он акцентировал внимание на интеллигентской природе бюрократизма и революционного радикализма в России, строго отличая интеллигентское народолюбие, схожее с любовью к кошкам и собакам, от народнического уважения к мнению простого человека. У народолюбца, наблюдательно анализировал Каблиц, чувство любви смешано с презрением, с желанием покровительствовать и господствовать. Объект любви в этом случае считается невежественным и безнравственным скотом, не имеющим никакого понятия об истинных своих нуждах. Сами интеллигентные попечители народных нужд “не замечают того, что их любовь солоно достается народу, подобно тому как чадолюбивые родители-деспоты не замечают, что своим насильственным устройством счастья взрослых детей они только губят последних. Характерная черта народолюбцев — любовь к народу, соединенная с полным неуважением прав личности крестьянина. Они настолько глубоко презирают права этой личности, что даже неспособны замечать делаемых ими нарушений этих прав. Им кажется, что народ ничего больше не желает как только того, чтобы они устроили его “интересы”, не спрашивая его самого, забывая, что он говорит: “За чужой головой оно и легче жить, да — тошнее” 2 .

Гипнотическую зачарованность европейскими теориями, презрение к коренным почвенным силам России, застарелую привычку копировать и насаждать чужеродные иноземные институты Каблиц считал пагубным пороком русского образованного класса, не позволяющим ему увидеть общественно-экономические достоинства стихийно развившегося народного уклада. Иронизируя над западниками, которые объясняли свое пренебрежение народными традициями и грубое административное вмешательство в земско-общинную жизнь крестьян их дикостью, пьянством, предрассудками, народнический автор напоминал, что в среде интеллигенции порочности отнюдь не меньше, чем в простом народе. Интеллигентские пороки, правда, менее грубы по форме, но часто утонченнее и нравственно опаснее по существу. Учитывая это обстоятельство, “крестьянин тоже мог бы потребовать, чтобы нашу интеллигенцию отдали ему под начало для исправления ее нравов”, — логично заключал Каблиц. Но что сказали бы интеллигентные бюрократы, коли, с целью отучить их, допустим, от пьянства, к ним бы приставили приставов трезвости. Сколько громогласных речей было бы произнесено о поругании достоинства личности и нарушении прав человека!

Относительно же защиты прав огромной крестьянской России вся интеллигенция проявляет почти что единодушное пренебрежение. Ее различные представители, будь то крайне левые, крайне правые или буржуазно-либеральные деятели, охотно готовы использовать орудия бюрократического насилия над народом, для насаждения любезных их сердцу социально-экономических форм, сетует Каблиц. Любой просвещенный бюрократ хочет подогнать общество под один шаблон, уничтожая всякого рода разнообразия. Между тем для здоровой социальной жизни нужны разнообразные, достаточно самостоятельные сословия со свойственными им жизненными укладами. Особенно это необходимо в России, где общественная жизнь состоит из двух существенно различных течений: интеллигентно-всероссийско-городского и деревенско-областного. Интеллигенция и народ не должны неорганически смешиваться, резонно полагал Каблиц. Чем выше будет самостоятельность в развитии каждого социального слоя, тем лучше, ибо каждый из них будет чувствовать себя свободнее и независимее. При этом государственное бытие должно испытывать гораздо большее влияние со стороны простонародной России и избавляться от исключительного влияния интеллигенции.

В организации государственной жизни, на взгляд народнического автора, следует учесть три основных стремления русского крестьянства.

  1. К усилению местного самоуправления, что позволило бы крестьянам жить независимым общинным бытом, свободным от бюрократизма;
  2. К прямому общению народа с царской властью, посредством выборных ходоков и помимо бюрократического аппарата. (“Вполне доверяя царской власти, — писал Каблиц, — наш народ крайне недоверчиво относится к властям, отделяющим его от Верховного Самодержца русской земли. Народ самым резким образом отделяет царскую власть от ее временного орудия — бюрократизма. В мыслях и действиях царской власти он видит воплощение идеальной справедливости, как она понимается им самим”.)
  3. К свободе вероисповедания, которая тесным образом связана с глубоко народным вопросом о свободе идейной жизни вообще и свободе слова.

Таким образом, эволюция народничества под действием силы притяжения его почвенных элементов к русским самобытным устоям рождает внутри этого течения мысли достаточно реалистические национальные программы. Программы общественного развития страны по ряду критериев вплотную сближающиеся с проектами православно-консервативных мыслителей. Умеренные народники, так же как и славянофилы, утверждали, что здоровое социальное развитие возможно только там, где общественное дело двигает не один европеизированный интеллигентный верх, а весь народ, что необходимо бережное отношение к вековым формам народной и государственной жизни, какими бы архаичными они не казались со стороны, и что воплощение идей либералов-западников будет губительным для русского народа и государства.

1 Леонтьев К.Н.Цветущая сложность. Избр. статьи.-М.: Мол.Гвардия, 1992. С. 246.

[1] Эгалитаризм — учение о социальном равенстве.

2 Там же.С. 291.

3 Там же.С. 261

4 Там же. С. 260-261

 

1 Цит. по кн. Россия перед вторым пришествием. Материалы к очерку русской эсхатологии.-Издание Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, 1993. С. 48-49.

2 Там же. С. 51.

[2] Дебольский Н.Г. О высшем благе или о верховной цели нравственной деятельности. СПб., 1886. С. 272.

[3] Астафьев П.Е. Национальность и общечеловеческие задачи. М., 1890. С. 3.

[4] Страхов Н. Борьба с Западом в нашей литературе. Исторические и критические очерки. Кн.1. СПб.,1882. С. XI.

[5] Там же. С. Х.

[6] Страхов Н. Борьба с Западом в нашей литературе. Исторические и критические очерки. Кн. 2. СПб., 1883.С.202-205.

1 Каблиц И.(Юзов). Основы народничества. Часть 1. Изд. 2-е, дополненное.СПб.,1888.-С. 265.

2 Каблиц И.(Юзов). Интеллигенция и народ в общественной жизни России. СПб.,1886.С.43.