Рассмотрев высокие социальные и воспитательные задачи государства, мы пришли к необходимости признать государственный союз не целью, а средством самосохранения высшего общественного типа. Ибо выполнение государством культурных задач совершается для народа. Но что же такое народ как нечто единое? Он не может считаться произвольно выделенною частью человечества, потому что к произвольно выделенной части — которую, как произвольно выделенную, можно по произволу же дробить и увеличивать — нельзя иметь определенной обязанности. Как может самосохраняться то, что не есть само, не есть неделимое, лишено внутреннего единства? Итак, народ, как предмет государственного попечения, есть нечто внутренне определенное, некоторое самостоятельное целое, которому служит государство, целое, которому как цели, подчинено государство, как средство. Такое внутреннее начало объединения народа есть народность, или национальность.
Идея народности или национальности всегда участвовала, как фактор, в развитии государства, ибо при полном духовном разъединении народа невозможно и государственное единство. Объединяющая деятельность правительства всегда прямо или косвенно коренится в объединяющем действии народной воли. Если мы представим себе даже, что государство опирается исключительно на военную силу, то самая эта сила возникает потому, что войско согласно подчиняться своему военачальнику, так как никакой единичный человек не в состоянии собственною силою подчинить себе множество людей, коль скоро они не хотят ему подчиняться. Поэтому современный враг государства граф Толстой справедливо указывает на то, что для сокрушения государственной власти не требуется насильственного переворота, а достаточно лишь такого переворота в сознании людей, вследствие которого они не захотят более подчиняться этой власти.
Опираясь, таким образом, на известную степень единства народной воли, государство всегда заключало и заключает в себе элемент народности. Но сознание идеи народности, как господствующего начала в государстве, развивается лишь постепенно, и даже теперь это сознание не достигло ещё полного прояснения, так что основания и границы приложения этого начала остаются во многом спорными. Связь народная, имея характер внутренний и духовный, естественно находит себе выражение в известных внешних знаках; но эти знаки ещё не составляют народности, если они ею не одухотворены, а с другой стороны отсутствие их ещё не безусловно препятствует образованию духовной связи. Так оснований народного единства ищут нередко в породе, в религии, в языке. Но факты показывают, что все крупные народности возникли путём смешения и скрещивания различных пород, так что, например, в Европе качественный антропологический состав главных народностей, в сущности, одинаков или очень близок. Говорить ныне о славянских, германских или романских расовых особенностях европейских народов значит забывать, что по породе многое англичане ближе к французам, а немцы к русским, чем к своим соотечественникам, и наоборот. Конечно, слишком резкое различие пород может препятствовать духовному сближению людей и нарушать, таким образом, народное единство граждан одного и того же государства. Taк, белое население Соединенных Штатов в значительной мере духовно чуждается чёрного населения; но что эта рознь не непреодолима, доказывается всё-таки фактами происходящего между белыми и чёрными скрещивания и сближения на почве общей культурной работы. Единство религии, конечно, облегчает духовное сближение людей. Но опять-таки факты показывают, что люди одинаковых религиозных верований часто не сознают себя едиными в смысле народности, а различие этих верований не препятствует духовному народному единству. Немецкий и французский католики сознают себя духовно более близкими к немецкому или, соответственно, к французскому — протестанту, чем между собою, а единству английской народности не препятствует её распадение на множество сект. Духовный сепаратизм иноверца создается не религиозными разногласиями, а религиозной нетерпимостью, примерами чему служат отношения между англичанами и ирландцами, между христианским и мусульманским населением Турции, между христианами и евреями вообще. Наконец, и язык, в котором нередко находят главный признак народности, далеко не всегда имеет такое значение. История нередко оказывается способною спаять разноязычных людей крепкими духовными узами и расторгнуть духовное единство людей одноязычных или почти одноязычных. Бельгия и Швейцария представляют собой примеры стран с ясно выраженным сознанием народного единства разноязычных людей. Немецкое по языку население Эльзаса [2] могло быть лишь насильственно, вопреки своей воле, отторгнуто от чуждой ему по языку Франции. С другой стороны, исторические судьбы создали различие народностей испанской и португальской, хотя португальский язык есть один из пиренейских диалектов, не отличающийся по существу от наречий, на которых говорят считающие себя испанцами жители Галиции [3] и Эстремадуры [4]. Точно также и в Нидерландах язык — одно из северных немецких наречий — образовался, как самостоятельная литературная единица, вследствие того, что история сделала нидерландцев отдельною от Германии народностью, а отнюдь не различие языка послужило основанием к народному разделению. Новейшие события на Скандинавском полуострове свидетельствуют, что мощно выраженное сознание народной особенности может сопровождаться весьма слабо выраженным сознанием важности своего родного языка. Если Норвегия отделилась от Швеции по причинам в сущности маловажным, сводящимся собственно к желанию удовлетворить народное самолюбие, то, конечно, это обстоятельство служит признаком доведенного даже до крайности стремления норвежцев к народной самостоятельности. Между тем, норвежский язык до сих пор не имеет самостоятельности, так как в литературе и образовании доселе господствует язык датский. Величайший писатель Норвегии Ибсен писал на этом языке. Ныне возникло стремление к эмансипации норвежского языка. Но если это стремление и увенчается успехом, то всё же получится ещё одно доказательство той истины, что не язык производит народность, а народность приводит к литературной и образовательной самостоятельности языка [5].
Народность можно понять лишь из истории её развития, которою в каждом данном случае определяется то или иное своеобразное отношение её к породе, религии и языку. Почва, на которой возникает народность, есть, несомненно, государственный союз, в основе которого всегда лежит, как было объяснено выше, народная воля. Но дело в том, что первоначально эта воля есть воля лишь той части населения, которая заинтересована в существовании государства, и государство сохраняется насилием сказанной части над прочими частями населения. Лишь постепенно, по мере того, как культурное развитие создаёт общность интересов, целей и привычек, присущий государству зачаточный элемент народности становится господствующим его началом. Этот процесс одухотворения государства, превращения его из насильственного в свободный союз, далеко не закончен ныне в самых высококультурных странах, та» что идея народности ещё нигде не достигла даже приблизительно полного осуществления. Поэтому весьма странно слышать, когда говорят, что народность была господствующим началом древнего, языческого мира, христианское же мировоззрение растворило это начало в начале всечеловеческом. Истинной народности, которая и для теперешнего времени является ещё более или менее отдаленным идеалом, древний языческий мир вовсе не знал. Древнее государство было основано на господстве одного племени, сословия, города над другими. С течением времени основания этого государства упразднялись, так как племена смешивались, сословия и городские общины приравнивались в своих правах; но этот процесс разложения, не заменяясь возникновением духовной связи, привел не к национальному единству, а к механическому, бездушному строю государства и в конечном результате — к его разрушению. Поэтому христианский космополитизм был реакцией не против господства начала народности, какового господства вовсе не было, но против бездушной и мёртвенной государственности, ни во что не ценившей человеческой личности, подавлявшей её духовные стремления и открывавшей простор лишь чувственным приманкам и практическому материализму. Сравнительно с этой государственностью христианский космополитизм был явлением прогрессивным, так как он провозгласил ценность человеческой личности и указал ей более высокие духовные цели. Поэтому, не преследуя прямо национальных задач, он послужил переходною ступенью к последующему расцвету национальной жизни, подорвав авторитет всевластного Рима и оживив местную жизнь с её духовными своеобразиями. Заговорили Сирия, Египет, Африка, Галлия уже не голосами обезличенной романизованной или эллинизованной интеллигенции, но собственными голосами, исходившими из глубины местного духа. И когда северные варвары стали разбивать на части римскую империю, то эти варвары от церкви же получили начало своей родной письменности и освящение того государственного строя, который положил основы образованию новых народностей. Теократический идеал христианства, не направленный непосредственно в пользу торжества национального начала, был более благоприятен ему, чем римское государственное единство, так как первый мирился с раздельностью и относительною самостоятельностью многих государств и вместе с тем проникал общежитие людей единством духовной цели, которого в римском государстве не было.
Таким образом, несомненно, что начало народности не есть древнеязыческое начало, упраздненное христианством, но начало новой жизни, косвенно поддержанное христианством против механической государственности Рима. Одухотворив жизнь, христианство одухотворило и государство, и тем самым способствовало развитию народности, которая ни в чём ином и не состоит, как в одухотворении государства. Но это влияние церкви было лишь косвенным, так как положительный церковный идеал есть идеал космополитический, и потому в дальнейшем своем расцвете начало народности отрешилось от начала церковности и вознеслось над ним, но не с тем, чтобы вернуться к языческому строю общества, а с тем, чтобы вызвать зарю новой жизни, превосходящей и механическую государственность язычества, и космополитический идеал теократии. Народность есть одухотворение государства, т.е. замена его насильственного характера характером свободным; но этот свободный союз народности есть союз не всего человечества, а его части в её историческом своеобразии. Он приводит не к безличной неопределенности всечеловечества, а к конкретному обществу, к обществу как неделимому в его живой оригинальности. Образование этого союза есть исполнение обществом того завета, который дан величайшим из новых поэтов единичному человеку:
Volk und Knecht und Ueberwinder
Sie gestehn zu jedcr Zeit;
Hochstes Gluck der Erdenkinder
Sey nur die Personlichkeit.
Jedes Leben sey zu fuhren,
Wenn man sich nicht selbst vennisst;
Alles konne man verlieren,
Wenn man bliebe, was man ist.
Понятие народности как культурного союза, одухотворяющего государство, как было выяснено, не исчерпывается признаками породы, языка, религии. Они суть лишь условия, способствующие или (препятствующие) возникновению народности, но не такие условия, положительное или отрицательное влияние которых на процесс её образования совершается с необходимостью. Всякая народность есть нечто своеобразное, некоторое особое общественное неделимое, свойства которого в их совокупности характерны только для него. В этом отношении понятие народности аналогично понятию вида в животном и растительном царстве. Известно, что нет возможности установить те общие признаки, которыми один вид отличается от другого. Единственные основания, по которым данные неделимые относятся к разным видам, состоят, во-первых, в отсутствии или безплодности потомства при скрещивании, а во-вторых, в том, что различия пород, как бы они ни были велики, оказываются неустойчивыми, так что предоставленная сама себе порода возвращается к общему видовому типу. Многие специалисты отрицают безусловное постоянство и этих признаков; но все согласны, что последние применимы к большинству спорных случаев. Точно также и различие народностей определяется лишь по опыту, выражаясь, с одной стороны, в фактической невозможности их духовного слияния, а с другой — в устойчивости их основного культурного типа вопреки влияниям, стремящимся изменить его.
Эта аналогия между народностью и видом не должна, однако, быть проводима далее, чем то допускается существом дела. Отношение народности к человечеству не есть отношение вида к роду. Понятия вида и рода суть понятия классификационных групп, не указывающие на какое-либо соединение в общество. Неделимые одного вида в своей совокупности не образуют общества, а многие виды даже совсем не способны к общественной жизни; с другой стороны, в обществе могут быть разновидные и даже разнородные неделимые, например, в стаде могут вместе пастись и коровы, и овцы, а в муравейнике бывает сожитие муравьев разных видов. Смешение народности и вида составляет коренную погрешность сочинения Данилевского «Россия и Европа», так как это смешение побуждает его ломать голову над вопросом, почему виду нужно отдать предпочтение перед родом, и лишает всю постановку у него вопроса о народности сколько-нибудь прочных оснований. О втором пункте будет ещё сказано ниже. Что же касается первого пункта, то если даже допустить (на что нет ни малейших оснований), что самосохранение вида должно быть ценнее самосохранения рода, то это положение может относиться лишь к действительно сущим, а не произвольно образованным родам и видам. Виды же, к коим Данилевский приравнивает народности, суть конечно единицы, образованные произвольно, ибо если считать «человечество» за род, то за виды его можно признать весьма разнообразные классификационные группы, определяемые признаками и породы (белые, чернокожие), и религии (христиане, мусульмане), и языка (арийцы, семиты), и места жительства (европейцы, африканцы), так что будет решительно непонятно, какой из этих групп отдать предпочтение [7].
Народность есть не вид в роде человечества, а составленное из части человечества общество. Ближайшее её определение состоит в том, что она есть одухотворенное государство, т.е. постоянный союз людей, связанных не насилием, а свободным духовным влечением. Идеальная народность есть такая, в которой существование и отправление государственных функций совершается вполне добровольно. К такому идеальному состоянию, как было объяснено выше, обязательно направляется культурное развитие, хотя в настоящее время степень приближения к этому состоянию даже в передовых странах весьма далека от идеала. Идеал народности должен быть, поэтому, мыслим, как предел, к которому постепенно приближается развитие культуры, хотя бы полное достижение этого предела было и неосуществимо. Пределом культурного развития должно считаться такое состояние народа, при котором его государственный союз будет спаян не насилием, а духовными узами народности или национальности.
Так как исторические и этнические условия развития разных народов весьма разнообразны и в качественном и в количественном отношении, то на любой ступени достижения сказанного идеала окажутся народы, различные по виду и степени своей культурности, слияние которых в одну народность будет для них нежелательным и стеснительным: первое — потому, что различие в культурных привычках будет препятствовать их духовному сближению; а второе — потому, что жизнь высших народов непременно понизится по степени своей одухотворенности через необходимость открыть соучастие в этой жизни народам низшим, ещё не достигшим или даже вовсе не способным достигнуть такой же одухотворенности своей жизни. Поэтому превращение народного союза в общечеловеческий и невозможно, и нежелательно, но процесс культурного развития должен будет приводить к усилению общественной индивидуализации. Скорее можно ожидать распадения существующих государственных единиц через разделение их на части, оказавшиеся мало способными к духовному сближению, чем слияние различных народностей в одну. Но этот процесс культурной индивидуализации, хотя направленной к благу отдельных народностей, будет иметь своим последствием и общечеловеческое благо, ибо его результатом окажется водворение всеобщего мира и свободного самоопределения разнообразных культурных типов. Если высшее благо есть самосохранение народности, то, значит, высшее зло есть её уничтожение, насилие над нею; это есть высшее зло и для совершающего насилие, и для испытывающего его, так как жизнь и того и другого лишается характера свободной одухотворенности. Поэтому движение к идеалу народности есть именно движение к тому вечному миру, которого теперь тщетно пытаются достигнуть учреждением международных судилищ и сентиментальными разглагольствованиями об ужасах войны [8]. Постепенное достижение вечного мира будет последствием углубления и усиления здравого национального эгоизма, т.е. постепенного распространения убеждения в том, что завоевание есть величайший культурный вред для самого завоевателя, ибо оно проникает его разнородными, насильно связанными с ним и часто культурно-низшими примесями.
Но как в индивидуальном воспитании, именно потому, что оно готовит человека к свободе, самая возможность её достижения требует постепенности в освобождении питомца из-под власти воспитателя, так и в воспитании народности государственное насилие является для нее самой необходимым средством. Покуда и в какой мере свободный духовный союз ещё не осуществим по невоспитанности самих людей, до тех пор и в той же мере государственный союз остается и должен оставаться насильственным, ибо преждевременное прекращение такого насильственного его характера, при неспособности людей к свободной организации, приведёт лишь к анархии и к распадению тех исторически возникших общественных единиц, которые подлежат одухотворению, т.е. для образования самой народности не окажется материала. Но если и в деле индивидуального воспитания не всегда легко определить потребную в данный момент меру отношения между насилием и свободою, то, тем более, трудности встречает такое определение в воспитании парода, не только потому, что разные его части обнаруживают всегда разную степень зрелости в деле свободного духовного самоопределения, но, главным образом, потому, что само образование государства совершалось обыкновенно путём насильственным. Большинство государств искони слагалось из частей духовно-разнородных, нередко даже враждебных, и поэтому постоянно требовавших и требующих насильственных мер для удержания их в покорности. Поэтому в недрах большинства государств, естественно, совершается такая борьба между тенденциями насильственного и свободного объединения, в которой правота и неправота весьма разнообразно перемешаны между обеими борющимися сторонами. Если государственная власть, с одной стороны, нередко бывает глуха к справедливым требованиям народности, то, с другой стороны, под знамя последней нередко становятся тенденции, началом народности вовсе не оправдываемые. Так, например, всякое стремление известной части населения к обеспечению своего права пользоваться родным языком в школе, в суде, в администрации трактуется нередко, как стремление национальное. Вследствие того, возникает недоразумение, одинаково неудобное и для государства, и для живущих в нем иноязычников. Коль скоро родственные по языку иноязычники именно поэтому признаются особым народом, то, тем самым, они преувеличивают свои притязания к государству, а последнее начинает тоже относиться к ним с преувеличенным опасением; и вследствие того, какой-нибудь вопрос о допущении в школу чувашского или эстонского языка, вопрос сам по себе весьма мелкий и касающийся лишь практического удобства, приобретает несвойственное ему государственное значение. Чрезвычайно важно, поэтому, установление ясного понимания того, что одноязычности людей ещё недостаточно для того, чтобы они имели основание признавать себя за особый народ и говорить о своих национальных правах. Национальность, или народность есть термин, соотносительный государству, ибо народность есть не что иное, как одухотворение государства. В числе путей этого одухотворения важное значение, конечно, имеет и язык; поэтому, хотя, как было объяснено выше, он не всегда бывает признаком народности, однако во многих, даже в большинстве случаев история делает его таким признаком, но лишь под одним условием: чтобы говорящие на нём люди имели исторические основания считать его языком государственной культуры. Поэтому, если иноязычник предъявляет национальные притязания, то он должен исторически доказать свою способность к самостоятельной государственной культуре. Эта способность может быть доказана лишь указанием или на нарушенное государственное право данных иноязычников, или на такие черты их существующей правовой организации, которые делают необходимою и возможною их государственную особность; причём первый признак также имеет силу лишь тогда, когда нарушенное государственное право ещё составляет живую силу в сознании данного населения, т.е. не заглажено совершенно историческою данностью. Если руководствоваться этими признаками, то окажется, что о национальных правах большинства, например, русских иноязычников не может быть и речи, так как они или никогда не составляли самостоятельных государств, или существование этих государств бесследно покрыто исторической давностью. Эти иноязычники суть не отдельные народы, а лишь инородцы в великой среде русского народа. Они не могут притязать ни на какие национальные права, но могут лишь ожидать от русского правительства той степени снисходительности к их языкам и наречиям, какая согласна с удобствами администрации и их собственными культурными интересами.
Из остальной части русских иноязычников некоторые, правда, сравнительно ещё недавно составляли государства или подобия государств, а именно некоторые туземцы Кавказского и Туркестанского края. Но из этих государств Грузия добровольно присоединилась к России, а культурное состояние прочих находилось и находится на столь низком уровне, что о национальном самосознании их населения не могло и не может быть речи.
Лишь в двух частях русского государства последнее встречается с действительно обоснованными национальными притязаниями. Польша была самостоятельным государством, насильственно уничтоженным своими соседями, и это нарушение её права ещё с полною силою живо в сознании её населения. Поэтому полякам нельзя отказывать в праве на народную особность. Засим Финляндия, хотя не была самостоятельным государством во время её присоединения к России, но ошибочная политика русскою правительства развила в ней привычки почти полного культурного самоуправления и создала такое её правовое положение, которое фактически и юридически превратило её население в особый народ. Последствия этих двух грехов России составляют и ныне её главные национальные язвы. Гораздо легче совершить грех против начала народности, чем исправить его последствия. Польша и Финляндия составляют живущие собственной жизнью паразитные части империи, которых она. не может ни отрезать от себя, ни подвергнуть процессу уподобления, и существование таких паразитных частей серьезно препятствует развитию России в направлении народности.
Для России было во всяком случае большим счастьем, что на юге Балтийского поморья местному сепаратизму не удалось создать ещё трех подобий Финляндии из трех прибалтийских губерний [9]. Резкая особенность правового положения и полное господство чуждого русскому духу и языку образования, которые сохранялись в них до второй половины истекшего столетия, поддерживали в господствующей части их населения надежды стать такими государствами в государстве. Так как эти местности и до присоединения к России не были самостоятельными государствами, то исторических оснований для их национальных прав не имеется никаких. Крушение же в них автономистических надежд обуславливалось главным образом тем обстоятельством, что господствующим в них классам на удалось образовать с массою населения того тесного, связанного общими интересами союза, как то было в Финляндии. Эта масса населения искала и ищет освобождения от немецкого засилия в тесном общении с Россиею. К сожалению, малая культурность коренного населения самой России и дряблость национального сознания в русской интеллигенции приводят к тому, что эстонцы и латыши находят ещё мало положительных побуждений к проникновению русским духом; а отрицательные, революционные веяния, как то обнаружилось несколько лет тому назад, вызвали в них даже сильное движение против России [10].
Враги русской народности в своем стремлении превратить всех русских иноязычников в особые народы, конечно, с полной готовностью примыкают к так называемому украянофильству, защищающему якобы национальные права малорусского племени. Главным основанием, на котором покоится эта защита, служит предполагаемая самостоятельность малорусского языка. С другой стороны, есть немало компетентных специалистов, утверждающих, что различие малорусской и великорусской речи — это не более, чем различие наречий французского или немецкого языка, но даже уступающее этим последним различиям. С точки зрения установленных выше начал этот чисто филологический спор должен быть признан имеющим мало значения. Если бы история создала из Малороссии самостоятельный центр государственной культуры, то близость языка не препятствовала бы малороссам сознавать себя особою от великороссов народностью. Скажем более: даже не подкрепленные историческими преданиями национальные стремления Малороссии могли бы иметь основание, если бы, как то было при отделении Соединенных Штатов от Великобритании, эти стремления опирались на серьезные культурные интересы и на долговременный навык к политическому самоуправлению. Но ни того, ни другого из этих оснований нет. Государственной самостоятельности Малороссия никогда не имела. Правда, в течение киевского периода русской истории большинство русских княжеств существовало в местностях, ныне населенных малороссами. Но не говоря уже о том, что представляется весьма сомнительным преемство происхождения нынешних малороссов от населения сказанных княжеств, государственные предания киевского периода и его культурные следы совершенно покрыты историческою давностью именно в Малороссии, сохраняясь лишь в русском государстве и в великорусской народной словесности. Затем под польскою властью возникло малороссийское казачество, как в московском государстве возникло великороссийское казачество, оба как особые сословия, но, конечно, не как отдельные народные единицы. И в польском, и в московском государствах казачество производило смуты, которые в польском государстве осложнялись ещё религиозною враждою. Москва осилила смуту своего казачества, а в Польше её последствием оказалось подчинение её казачества Москве. Очевидно, что ни положение отдельного сословия, ни положение бунтовщика, ни переход этого бунтовщика под власть соседнего государства не создают для него права на национальную самостоятельность; да если бы даже и создавали, то необходимо помнить, что казацкая Малороссия обнимала только две теперешние губернии, а нынешние малороссы живут в преобладающем или значительном количестве в одинадцати русских губерниях и двух русских областях и в некоторых местностях Польши и Австро-Венгрии.
Что же касается второго основания, то отсутствие его ещё более явно. Никакой собственной малорусской культуры, которая требовала бы обособления Малороссии от России, не существует. В экономическом отношении это обособление было бы для первой только пагубно, потому что именно под покровом русского государства малорусские земледельцы колонизировали юг Европейской России, а теперь массами участвуют в колонизации Сибири; под покровом же русского государства развились и развиваются две главные отрасли малорусской промышленности — свеклосахарная в юго-западном крае и донецко-каменноугольное и железное дело. Малорусское племя обнаружило немало талантливости в литературе и в науке: имена Гоголя, Остроградского [11], Мечникова служат тому достаточным доказательством. Но эти деятели суть соучастники общерусской и даже общеевропейской духовной культуры, специально же малорусской духовной культуры не существует; как бы мы ни уважали деятельность Шевченки, его имени ещё недостаточно, чтобы оправдать притязания на такую культуру. Как нет собственной культуры малорусского племени, так нет в нем и тех привычек самоуправления, которые гарантировали бы ему возможность политической самостоятельности. Малороссы нигде не составляют автономных и полуавтономных единиц, которые можно было бы сравнить с Финляндией или Хорватией или даже с Богемией. Даже той степенью местного самоуправления, которая принадлежит населению русских губерний, малорусское население пользуется в гораздо меньшей мере, чем можно было бы ожидать по его численности, так как в огромном большинстве этих губерний малороссы составляют сельскую массу, на плечах которой стоит инородное дворянство — польское или великорусское и инородное городское население — в огромном проценте еврейское. Эта неспособность малорусского племени выделить из своей собственной среды правящие классы обнаруживается и в Австро-Венгрии, так как там в Галиции, Буковине и Угорской Руси [12] замечается такое же явление господства иноплеменного помещика и горожанина над малорусским крестьянином.
Племя, которое при всей своей многолюдности везде привыкло жить под господством других племен, представляет без сомнения, мало данных для достижения народной самостоятельности.
Украйнофильство приносит малорусскому племени громадный вред не только тем, что побуждает значительную часть возникающей в нем интеллигенции стремиться к неосуществимым задачам, но и тем, что вызывает в правительственных сферах недоверчивое отношение к законному желанию этого племени хранить и развивать свои этнические особенности. Так, например, литературная обработка родного наречия сама по себе не представляет ничего зловредного. И если бы она не сопрягалась в глазах власти с призраком национального сепаратизма, призраком, который усердно поддерживается украйнофильством, то, без сомнения, самое отношение правительства к литературе на малорусском наречии было бы иное, чем теперь. В Германии литературная деятельность Рейтера [13] на северно-немецком наречии вызывает общее сочувствие; вся Франция недавно чествовала знаменитого провансальского поэта Мистраля [14]. Так естественно обстоит дело там, где любовь к родному наречию не есть признак национального сепаратизма.
Установление правильного понятия народности одно может бросить правильный свет и на так называемый славянский вопрос. Признавая предпочтительность вида перед родом, Данилевский делает отсюда тот вывод, что поскольку славянство есть вид в роде человечества, интересы славянства для нас должны быть важнее интересов человечества вообще. Что интересы народности выше интересов человечества вообще — это совершенно справедливо, но не потому, что народность есть вид в роде человечества, а потому, что народность есть общество, какового признака человечество в полном его составе не имеет. Поэтому мы видели, что не только интересы народности, но и интересы семьи выше интересов человечества, и что тот вид общества, который именуется церковью, именно и разбивается в своих притязаниях потому, что есть по идее своей союз общечеловеческий и, как таковой, неосуществим. Следовательно, и первенство славянских интересов перед всечеловеческими может быть защищено лишь при условии применимости к славянству определения народности как общества, если не действительного, то по крайней мере, потенциального. Такой применимости, однако, ни в чем не обнаруживается. Единого славянского государства в прошедшем никогда не существовало, а для возникновения его в будущем нет никаких реальных оснований. Пробуждение народного самосознания тех славянских племен, которые находились и находятся в подчинении Австрии и Турции, всегда происходило на почве исторически обоснованного партикуляризма, т.е. на почве восстановления их нарушенных фактически, но ещё живущих в народном сознании государственных прав. Так совершилось национальное возрождение Сербии и Болгарии; и когда оно совершилось, то эти народности не стали стремиться к объединению, а вступили между собой в войну из-за разграничения их национальных областей [15]. Насколько среди славян силён этот исторически обоснованный партикуляризм, видно из того, что два родственные по языку и отчасти совместно живущие племени — сербы и хорваты, различие которых состоит только в вероисповедании и шрифте, считают себя разными народами и находятся в состоянии взаимной вражды. На исторической же почве попранного государственного права происходило национальное движение в чешском народе; и если теперь результаты этого движения сомнительны, то именно потому что чехи в конце концов пошли на уступки и вместо вопроса о правах чешского королевства стали заниматься исключительно вопросом о взаимных отношениях чешского и немецкого языков. Каково бы ни было разрешение этого последнего вопроса, оно пойдёт на пользу лишь Австрии, а не на пользу Чехии, как особого национального неделимого.
Что касается России, то для нее преследование задач панславизма было бы равносильно крушению её собственных национальных задач, так как вместо того, в чем она прежде всего нуждается — укрепления её собственного народного единства — ей пришлось бы расточать и разбрасывать свои силы для образования политического конгломерата, не имеющего ни внутренней связи, ни культурной целостности, не говоря уже про то непомерное пожертвование кровью и достоянием своего народа, какого потребовало бы успешное разрешение этой задачи. Интересы славянского племени должны оцениваться Россиею с точки зрения здравого национального эгоизма, т.е. она должна смотреть на славян, как на полезных союзников в возможной борьбе с её врагами. К сожалению, пока Россия была в силе, русское правительство не сознавало этой истины, но, напротив, оказывало поддержку врагам славян, ставшим впоследствии и врагами России, а когда оно осознало эту истину, то Россия оказалась слабою для практического следования ей.
В настоящее время панславизм, конечно, находится в ущербе, и потому, казалось бы, нет надобности в его опровержении. Но весьма важно, чтобы этот ущерб был окончательным, так как нельзя поручиться за то, что не наступит никогда такого соотношения политических сил, которое оживит мечту о всеславянском государстве в духе Данилевского. Поэтому весьма важно распространение убеждения в ложности самых основ панславизма, в том, что славянство не есть единый народ, и что поэтому образование всеславянского государства не соответствует требованию начала народности. Сэтой точки зрения, должна быть оцениваться и усилившаяся в последнее время агитация в пользу духовного сближения славян. Против этого духовного сближения ничего нельзя возразить, поскольку оно связывает Россию узами симпатии с народами, добивающимися самостоятельности, и создаёт ей сочуствующих союзников на случай возможных международных столкновений. Но не следует желать, чтобы оно толкало Россию на путь такой политики, с точки зрения которой интересы России подчинялись бы интересам какого-то мнимого славянского целого. Для всякого народа величайшее и важнейшее целое есть он сам.
———————————————————————————
Примечания:
[1]. Данная публикация представляет собой заключительную часть работы Н.Г.Дебольского «О содержании нравственного закона», напечатанной в «Журнале Министерства Народного Просвещения» /декабрь 1908; апрель, май, июль и август 1909 гг./; публикация включает стр.83-88 предпоследнего и стр.351-361 последнего из указанных номеров журнала. Мы сохраняем, за немногими исключениями, особенности пунктуации и лексики автора; несколько изменена только начальная фраза выбранного отрывка, ввиду её синтаксической связи с предшествующим текстом. Отрывку в целом дан заголовок, отражающий его основное содержание. Орфография текста приведена в соответствие с современными нормами русского языка.
Раб, народ и угнетатель
Вечны в беге наших дней,-
Счастлив мира обладатель
Только личностью своей.
Жизнь расходуй как сумеешь,
Но иди своей тропой,
Всем пожертвуй, что имеешь,
Только будь самим собой.